Мэри МакЛеод

Архитектура и политика в эпоху Рейгана: от постмодернизма к деконструктивизму

McLeod, Mary. Architecture and Politics in the Reagan Era: From Postmodernism to Deconstructivism. Assemblage, no. 8 (1989): 23–59.
Перевод: Александр Острогорский.
Мэри МакЛеод

Архитектура и политика в эпоху Рейгана: от постмодернизма к деконструктивизму

McLeod, Mary. Architecture and Politics in the Reagan Era: From Postmodernism to Deconstructivism. Assemblage, no. 8 (1989): 23–59.
Перевод: Александр Острогорский.
Статья Мэри Маклеод Architecture and Politics in the Reagan Era: From Postmodernism to Deconstructivism вышла в журнале Assemblage в феврале 1989 года. Как и сейчас, Маклеод тогда была профессором архитектурной школы Колумбийского университета. Эссе посвящено политической идеологии архитектуры в целом, а частности — отношению постмодернизма к модернизму, а деконструктивизма к постмодернизму.

Читать далее
«Архитектура постмодернизма — это архитектура рейганизма» — среди левых архитекторов и критиков подобные заявления стали общим местом. Псевдоисторическая ностальгия, сфабрикованные традиции, заигрывание с клиентами-нуворишами, популистская риторика, которая в то же время звучит скорее патерналистски, чем демократично, отказ от какой-либо социальной программы — кажется, что все эти архитектурные явления каким-то образом связаны с консервативным поворотом в американской политике. Одновременно, неоконсервативные критики Дэниел Белл и Хилтон Крамер яростно нападают на постмодернизм со своих позиций, утверждая, будто он подрывает социальную стабильность и разрушает фундаментальные духовные ценности.1 Эта атака с разных фронтов сразу же выявляет сложность любого прямого сопоставления постмодернизма с политической позицией. Поиск взаимосвязи между стилем и идеологией — всегда трудная задача. Но в случае постмодернизма проблема усугубляется: во-первых, путаницей в понимании того, что такое постмодернизм, и, во-вторых, постоянно ускоряющимся циклом потребления, который, кажется, приводит к все более частой смене политических смыслов. А это заставляет обратиться к фундаментальным вопросам о природе политической власти архитектуры.
1 Дэниел Белл начал исследовать постмодернизм до того, как частью этого направления стала архитектура, поэтому его критика сосредоточена на литературных и философских проявлениях постмодернизма. Для них, в отличие от архитектуры, характерны неприятие реализма, историзма и гуманизма. Это позволило Роберту Стерну использовать критику Белла в качестве обоснования своей собственной позиции как постмодерниста. Но нападки Белла на популизм Герберта Ганса, а также его неприятие гедонизма и экспериментаторства в целом предполагают, что он не был бы в восторге от последующего развития постмодернистской архитектуры. См. Daniel Bell, The Cultural Contradictions of Capitalism (New York: Basic Books, 1976), 51−55, 264; Daniel Bell, Beyond Modernism, Beyond Self в The Winding Passage: Essays and Sociological Journeys 1960−1980 (Cambridge, Mass.: ABT Books, 1980), 288−89; и Robert Stern, The Doubles of Post-Modern, Harvard Architecture Review 1 (1980): 87. Критика пост-модернистской архитектуры со стороны Хилтона Крамера встречается на страницах журнала New Criterion.
Первое и до сих пор наиболее популярное понимание этого термина связано с идеологией, которая отвергает формализм модернистского движения и  его политические амбиции. Вместо этого постмодернизм обращается к более широкому языку форм, тяготеющему к фигуративности, с  эклектичными заимствованиям из истории. Последователи постмодернизма в архитектуре были более единодушны в своих антипатиях, чем в предпочтениях. Но к некоторым темам разговор постоянно возвращался, и среди них: исторические стили, регионализм, декор, городской контекст и морфология. И если существовала какая-либо цель, объединяющая эти различные интересы, то это поиск новых возможностей коммуникации в архитектуре, стремление сделать архитектуру более гибким средством культурной выразительности. Практики и критики постмодернизма, как правило, искали идеологическое обоснование не в программе, функции или структуре, а в значении. В манифесте, опубликованном от имени редакции в журнале Harvard Architecture Review, утверждалось, что постмодернизм — это «попытка, и важная попытка, ответить на проблему смысла, которая была поставлена, но так и не решена модернистским движением».2
2 Beyond the Modern Movement, Harvard Architecture Review 1 (1980): 4. Более подробное обсуждение роли «значения» в постмодернистской архитектуре см. в статье Мэри Маклеод Architecture в книге The Postmodern Moment: A Handbook of Contemporary Innovation (Westport, Conn: Greenwood Press, 1985), 19−46.
Архитектура постмодернизма: некоторые определения
Любой очерк о постмодернизме неизбежно сталкивается с проблемой определения этого многообразного и плюралистического движения. Подходы к этой задаче варьировались: широкомасштабная историческая периодизация (Фредрик Джеймисон); аналогии с философией (постмодернизм как культурный эквивалент постструктурализма); описание конкретных стилистических трендов или интенций, часто противоречащих друг другу в своих проявлениях (например, идеи автономии архитектуры и внимание к форме рассматриваются иногда как свойственные модернизму, а иногда — постмодернизму). Американская архитектура была первой областью, в которой термин «постмодернизм» получил широкое распространение, так что критик, возможно, имеет некоторое преимущество при его анализе благодаря повсеместному использованию слова.
Обложка журнала Time c архитектором Филипом Джонсоном (8 января 1979 г.)
Одновременно на архитекторов оказывали влияние критические дискуссии и события в других областях культуры и знания. И в последние несколько лет возникла иная интерпретация постмодернизма, в которой делается попытка увязать архитектуру с более общей эпистемологической ситуацией — той самой, которая часто ассоциируется с постструктурализмом. Здесь цель оказывается почти противоположной стремлениям ранних постмодернистов. Первая группа критиковала архитектуру современного движения за ее абстрактность, эзотеричность и закрытость, за отказ от традиционной коммуникативной роли архитектуры; вторая группа принимает, даже приветствует, распад коммуникации и консенсуса — невозможность зафиксировать какое-либо значение. Хотя эти две позиции диалектически противоположны, они относятся к одной области дискуссии — значению, его возможности и его растворению. Поначалу эта более поздняя интерпретация постмодернизма в архитектуре, казалось, была представлена одним-единственным человеком — Питером Айзенманом. Но в последние годы ряд других архитекторов, в первую очередь несколько молодых «неоконструктивистов», присоединились к нему в этой альтернативной реакции на недостатки модернизма. Насколько «постмодернистским» можно считать это явление — остается под вопросом, поскольку постоянно вводятся новые ярлыки («раскольнический постмодернизм», «декомпозиция», «деконструктивизм»), противопоставляющие эту группу другим «постмодернистам».3

Однако в обеих концепциях архитектурного постмодернизма заметно следующее: в архитектуре, кажется, нет некоторых различий, которые можно обнаружить между модернизмом и постмодернизмом в других искусствах. Архитекторы-модернисты часто увлекались утонченными, абстрактными исследованиями в сфере формотворчества. Но, в отличие от живописи после Второй мировой войны, модернизм в архитектуре никогда не рассматривался как «искусство об искусстве»4 или как дисциплина, претендующая на автономию. Как ранние представители движения, так и позднее историки видели в модернизме интеграцию новых технологий, массовой культуры и более широкого понимания социальных задач.5 Если сторонники постмодернизма и смогли создать свою собственную, более сфокусированную, цельную интерпретацию модернизма, то благодаря тому, что утверждали, или даже преувеличивали наличие у него притязаний на участие в социальных процессах. Таким образом, общепринятое в других сферах противопоставление модернизма с его художественной автономией и постмодернизма с его интересом к массовой культуре («культурная контаминация») просто не работает для архитектуры. Напротив, именно постмодернистские течения, будь то историзирующие или постструктуралистские, можно рассматривать как возвращение к архитектуре как занятию художественному, связанному преимущественно с формотворчеством, отвергающему социальную вовлеченность модернистского движения.6 За редкими исключениями, эклектизм и плюрализм постмодернистской архитектуры функционировали почти исключительно в сфере формального. И все же, описывая это возвращение к традиционным границам, важно также признать более заметную культурную роль архитектуры. Постмодернизм совпал с возросшим вниманием общественности к архитектуре. В Соединенных Штатах сейчас больше зданий проектируют архитекторы; в архитектурные школы поступает больше студентов;7 в журналах и газетах регулярно появляются критические статьи о дизайне; некоторые архитекторы даже достигли статуса звезд, благодаря которому снимаются в рекламе и попадают на обложку журнала Time.
3 В своем эссе The Doubles of Post-Modern (The Harvard Architecture. Review 1, 75−87) Роберт Стерн использует термин «раскольнический постмодернизм», приводя в качестве примеров работы Джона Кейджа, Уильяма Гасса и Питера Айзенмана. Сам Айзенман, начиная с книги House X, использует термин «декомпозиция» для описания своей работы. Термин «деконструктивизм» недавно получил официальное признание благодаря выставке «Деконструктивистская архитектура» в Музее современного искусства MoMA. Джозеф Джованнини утверждает, что впервые использовал этот термин. См. Joseph Giovannini, Breaking All the Rules (New York Times Magazine, 12 июня 1988 г.)

4 В отличие от концепции «искусства для искусства» (l'art pour l’art, art for art’s sake), «искусство об искусстве» предполагает интерес художника не только к форме, но и к анализу и интерпретации других произведений, других художников. Как отдельное явление в искусстве этот тип художественной практики был представлен выставкой Art About Art в музее Уитни в 1978 году. — прим. пер.

5 Во многих случаях, конечно, эти темы были более заметны в поисках формы, чем в материальных воплощениях. В архитектурной критике нет эквивалента теориям Клемента Гринберга или Теодора Адорно о художественной автономии модернизма. В первом поколении историков модернизма такие авторы как Николаус Певзнер и Зигфрид Гидион указывали на источники модернизма в социальных идеях движения «Искусств и ремесел», в рациональных структурах инженерной мысли и в эстетических инновациях кубизма (первые два для Певзнера, последние два для Гидиона). Во втором поколении уже Рейнер Бэнем и Уильям Джорди уделяют больше внимания символическому измерению и академическому наследию современного движения, что, несомненно, глубже интерпретирует художественные аспекты модернизма. Однако ни первые, ни вторые не видят в телеологии формы повода для изоляции архитектуры как дисциплины. Колин Роу, пожалуй, наиболее близок к пониманию формы, которое разделяли некоторые художественные критики послевоенного периода. Но при этом во многих своих эссе он вполне признает социальные и символические устремления модернистского движения (см. особенно его предисловие к книге Five Architects [New York: Wittenborn, 1972] и эссе The Architecture of Utopia в книге Mathematics of the Ideal Villa [Cambridge, Mass.: MIT Press, 1976]), и фактически именно их он критикует при изложении его собственной позиции. Взаимодействие модернистского движения с технологиями и массовой культурой интересует многих современных ученых, включая Манфредо Тафури, Станислава фон Мооса, Николауса Буллока и Жан-Луи Коэна.

6 В данном случае слово «историзирующий» относится, как это обычно бывает в дискуссиях о постмодернистской архитектуре, к использованию исторических форм и стилей в проектах. До появления постмодернизма этот термин чаще ассоциировался с ревайвализмом и эклектикой в архитектуре XIX века, когда архитекторы отвергли статичные идеалы классицизма. Стилистический эклектизм XIX века был связан развитием философии историзма в Германии в конце XVIII и начале XIX веков, но это не обязательно вело к принятию релятивизма. Обсуждение историцизма в архитектуре см. у Алана Колхуна в Three Kinds of Historicism, Oppositions 26 (Spring 1984): 29−39.

7 См. Robert Gutman, Architectural Practice: A Critical View (Princeton:Princeton Architectural Press, 1988), 3−12, 21−22.
Архитектура и политика
Поиск связи между архитектурой и политикой сопряжен с определенными трудностями. Ни одна из этих областей не может быть сведена к другой; также не очевидно, что отношение архитектуры к политике оказывает какое-либо существенное влияние на властные отношения. Может показаться, что архитектура либо всегда политична в том смысле, в каком все является политическим, если значение политики сводится к некоторой обобщенной культурной логике; либо же архитектура редко бывает политической, и в этом случае определение узко ограничивается теми видами деятельности, которые непосредственно влияют на властные отношения.8 Тем не менее невозможно отрицать существование некоторой реальной, хотя и неоднозначной, связи между этими двумя сферами. Пересечения архитектуры и политики можно рассматривать как двунаправленные: одни связаны с ролью зданий в экономике, другие — с их ролью как объектов культуры.
Иллюстрации из оригинальной статьи:

2. Завершение строительства офисных зданий на Манхэттене, New York Times (11 мая 1980 г).

3. Расходы на оборону, New York Times, (23 октября 1988 г.)
Что отличает архитектуру от других видов искусства, особенно от живописи, музыки и литературы, и что сразу бросается в глаза, так это огромные расходы, которые подразумевает проектирование и строительство зданий.9 Любую форму искусства можно рассматривать как отражение требований рынка, но в архитектуре зависимость от власти и от источников финансирования сказывается почти на каждом этапе: выбор места, составление программы, бюджет, материалы, сроки реализации. Эти экономические и утилитарные параметры обычно ограничивают трансгрессивную и преобразующую силу архитектуры, но они также определяют области потенциального общественно-значимого действия. Другими словами, сами механизмы производства архитектуры подразумевают возможность влиять на  структуру власти. Здесь связь архитектуры с политикой представляется более прямой, чем у других видов искусства.

Но точно так же, как архитектура неразрывно связана с политическими и экономическими структурами благодаря технологии производства, так и ее форма — значение зданий как культурных объектов — несет в себе политический подтекст. В этом смысле, из-за своей утилитарной функции, политическое воздействие архитектуры может быть, с одной стороны, менее сфокусированным, но с другой стороны, более глубоким, чем воздействие других видов искусства. Здания редко сразу воспринимаются как обладающие эстетическими качествами и «смыслом»; скорее, их влияние нарастает постепенно, в ходе эксплуатации и многократного соприкосновения с ними аудитории.10 С этой точки зрения, для восприятия архитектуры конфигурация пространства, тактильные качества и функциональные связи столь же важны, как и визуальные образы. Как и в случае с искусством, это восприятие всегда тесно связано с конкретным социальным контекстом и историческим моментом.11 Эти два политических измерения архитектуры, производственные процессы и эстетическое восприятие, конечно же, некоторым образом связаны друг с другом (строительные техники могут передавать смыслы), но их политические роли могут быть независимы друг от друга. И каждое из двух измерений способно оказывать влияние в разные моменты и на разные группы.12

Современное движение в архитектуре было глубоко озабочено первым из этих политических аспектов. Пропаганда стандартизации и серийного производства, акцент на жилье как социальной программе, забота о массовом потребителе — все это примеры попыток архитекторов-модернистов переосмыслить экономическую и социальную роль архитектуры. Когда Ле Корбюзье сформулировал свое страстное послание «Архитектура или революция: революции можно избежать», он выступал не за изоляцию в формотворчестве, а за расширение роли архитектуры в решении социальных проблем.13 Если в случае Ле Корбюзье эта позиция оставалась скорее вопросом риторики, чем практики, то многие немецкие архитекторы действительно радикально изменили производство архитектуры. Программа массового жилищного строительства Эрнста Мая  во Франкфурте и эксперименты Вальтера Гропиуса со стандартизацией в Дессау — вот только два очевидных примера.

Оглядываясь назад, можно сказать, что не только методы, но и формы модернистского движения все-таки воплощают в себе его идеологию. Отказ от монументальных образов в общественных зданиях, радикальная реорганизация жилища, устранение явных гендерных различий в интерьерах — все это бросало вызов существующим социальным моделям. Иногда такие идеологические намерения были прямо заявлены: например, в утверждении Ханнеса Майера о том, что открытые застекленные комнаты в его проекте здания для Лиги Наций устранят «закулисную дипломатию», или в частых попытках связать свободную планировку с идеями демократии.14 Но по большей части архитекторы модернистского движения не рассматривали форму как независимый критический или утопический инструмент. Она воспринималась либо как результат структурных и функциональных соображений, либо как выражение zeitgeist машинного века. Иными словами, новые формы отражали изменения в производстве либо материально, либо символически. Политическая роль архитектуры изначально рассматривалась как вопрос процесса, и лишь во вторую очередь как вопрос формы, хотя разделить эти два понятия в сознании пионеров движения было бы практически невозможно.15 Если архитектура и общество должны были быть преобразованы, то оба аспекта — и метод, и форма — требовали радикальных изменений.
8 Растущее присутствие архитектуры в публичном поле само по себе свидетельствует о размывании границ между культурой, экономикой и политикой, которое вызвано товарным капитализмом. Это размывание (недвусмысленно подчеркнутое превращением кинозвезды в президента) можно рассматривать как процесс, сделавший власть более рассредоточенной, но также и как процесс, сделавший вопросы контроля в повседневной жизни более важными с политической точки зрения.

9 См. Walter Benjamin, The Work of Art in the Age of Mechanical Reproduction, Illuminations, ed. Hannah Arendt, trans. Harry Zohn (New York: Schocken Books, 1969), 239−40.

10 В данном случае слово «историзирующий» относится, как это обычно бывает в дискуссиях о постмодернистской архитектуре, к использованию в проектах исторических форм и стилей. До появления постмодернизма этот термин чаще ассоциировался с ревайвализмом и эклектикой в архитектуре XIX века, когда архитекторы отвергли статичные идеалы классицизма. Стилистический эклектизм XIX века был связан развитием философии историзма в Германии в конце XVIII и начале XIX веков, но это не обязательно вело к принятию релятивизма. Обсуждение историцизма в архитектуре см. у Алана Колхуна в Three Kinds of Historicism, Oppositions 26 (Spring 1984): 29−39.

11  То, что в одном контексте может показаться репрессивным и тоталитарным, например, неоклассицизм в нацистской Германии, в другом контексте будет выглядеть прогрессивным и демократическим — например, аналогичные формы в зданиях эпохи «Нового курса» Рузвельта. В разных ситуациях одни и те же формы могут быть пропагандой, критикой или подспудным укреплением общественных ценностей.

12 Здесь я намеренно не ссылаюсь на стремление Вальтера Беньямина полностью интегрировать технику и содержание, о чем он пишет в эссе The Author as Producer (Reflections, ed. Peter Demetz New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1979, 220−38). Интересы Беньямина отчасти связаны с устремлениями некоторых архитекторов-модернистов, особенно Ханнеса Майера, Эрнста Мая и Марта Стама. Но взаимодействие между искусством и политикой редко бывает столь четким. Часто то, что кажется прогрессивной тенденцией с точки зрения техники, может не являться таковым с точки зрения содержания, и наоборот; и в зависимости от контекста одно измерение может приобретать большее политическое значение, чем другое. Однако полное разделение этих двух аспектов поднимает другие политические вопросы, которые будут обсуждаться далее в этом тексте.

13 Le Corbusier, Vers une architecture (Paris: Editions Cres, 1923); Towards a New Architecture, trans. Frederick Etchells (New York: Praeger, 1960), 211.

14 Claude Schnaidt, Hannes Meyer: Bauten, Projekteund Schriften: Buildings, Projects and Writings (Teufen: Verlag Arthur Niggli, 1965), 25

15 Конечно, были исключения, в частности, группа De Stijl и некоторые русские конструктивисты начала 1920-х годов. Парадоксально, но в трансформации существующих социальных моделей (особенно за пределами Германии), современная архитектура, кажется, оказалась более эффективной на формальном, а не экономическом уровне. Именно новые формы и композиционные логики поставили под сомнение традиционные иерархии, которые возвышали монументальное над повседневным, общественное над частным, формальное над неформальным, мужское над женским.
Постмодернизм возник отчасти из разочарования в этом социальном проекте. Беспрецедентная жестокость нацистской Германии, чистки сталинской России, появление атомной бомбы и растущее господство транснационального капитализма подорвали веру в спасительную силу архитектуры.
Но столь же значимыми для этой утраты веры были и те результаты, которых модернизму удалось-таки достичь. К 1960-м годам архитекторы и социальные критики перестали рассматривать революционный пыл модернистского движения как продуктивный, а стали считать его разрушительным. Они указывали на заброшенные проекты массового жилищного строительства, на пустыри, возникшие в ходе реновации городов, и на отчуждение, вызванное архитектурным языком, который теперь казался архаичным, лишенным смысла и малопривлекательным для всех, кто находился за пределами узкого круга культурной элиты. Адвокативное планирование16 и проекты самоорганизации 1960-х годов были ответами на очевидные провалы модернизма. Но когда и эти усилия потерпели крах, это лишь еще больше развило в архитекторах чувство политической беспомощности. Активисты 1960-х годов и первые постмодернистские критики начала 1970-х годов, по сути, реагировали на одно явление. В послевоенные десятилетия модернизм эволюционировал в рутинизированный корпоративный стиль, который, казалось, двигался в двух одинаково неперспективных направлениях: с одной стороны, к экспрессионистским излишествам Стоуна или Сааринена, а с другой — к «научному» детерминизму, воплощенному в исследованиях Кристофера Александера или технологических фантазиях Archigram.17 Эти модернисты, уже отказавшиеся от большей части революционного пафоса, сами же и сформулировали первую критику современной архитектуры, но затем в прицеле оппонентов-постмодернистов оказалось уже все модернистское движение, которое обвинили в упадке архитектуры как пространства культурных смыслов и художественной выразительности.18 И точно так же, как форма и содержание были неразрывно связаны в умах пионеров современной архитектуры, так же они оказались неразрывно связаны в глазах постмодернистских критиков. Недостатками модернистского движения считались и его формальный язык, и его политическое содержание. Именно в соединении они привели к провалу проектов строительства муниципального жилья и к деградации центров городов.

В Соединенных Штатах эта критика модернизма, по-видимому, связана с экономическими циклами в строительстве. Многочисленные небоскребы в интернациональном стиле были построены в 1950-х и 1960-х годах, когда экономика процветала, и не случайно, что именно тогда модернизму представилась первая реальная возможность заявить о себе (Великая депрессия и Вторая мировая война серьезно ограничили частное строительство). Теоретическая переоценка современной архитектуры в полной мере проявилась только в начале 1970-х годов, когда молодые архитекторы практически остались без работы. Карьера Питера Айзенмана и Майкла Грейвса, как и многих других архитекторов, была связана с пристройками к особнякам и с интерьерами (что вызвало появление таких прозвищ как «король кубистской кухни»); часто они были больше заняты написанием текстов, чем строительством. Падающая экономика не только позволяла заниматься теоретическими изысканиями, но и еще больше подкрепляла представления о скромной социальной роли архитектора.

В результате произошел хорошо известный возврат к концепции архитектуры как искусства. Ценность здания теперь усматривалась не в его способности исцелять общество или преобразовывать процессы производства, а скорее в его коммуникативном потенциале как культурного объекта. Эта новая перспектива не только апеллировала к традиционным эстетическим параметрам, но и отражала растущий интерес к культуре как к системе знаков, подогретый семиологией и теориями коммуникации. Смысл (значение) стал самоцелью, вытеснив идею политической трансформации.
16 Адвокативное планирование — подход к городскому развитию, сформулированный в 1960-х годах Полом и Линдой Стоун Давидофф: плюралистическая и инклюзивная практика, в рамках которой планировщики должны стремиться представить интересы различных групп в обществе, в особенности таких, у которых меньше политических и экономических возможностей влияния. См., например: Акимов П. Искореняя несправедливость в городе: история адвокативного планирования // Городские исследования и практики. 2015. № 1. — прим. пер.

17 См. George Baird, La Dimension Amoureuse in Architecture (Meaning in Architecture, ed. Charles Jencks and George Baird (New York: Braziller, 1969), 79−99; и McLeod, Architecture, 27−28.

18 Существует несколько исторических причин, объясняющих, почему первые критики-постмодернисты оказались неспособны разграничить модернизм 1920−30-х и 1950-х годов. Во-первых, постоянное присутствие Гропиуса и Миса создавало у большинства американцев впечатление, что в модернизме существует преемственность. Во-вторых, многие американские архитекторы 1950-х годов (в отличие, например, от итальянских) сами не видели разницы в своей работе до и после Второй мировой войны, даже если формальный язык стал радикально иным. В-третьих, в Соединенных Штатах было мало современной архитектуры 1920-х и 1930-х годов, с которой можно было бы сравнивать более поздние проекты.
Но столь же значимыми для этой утраты веры были и те результаты, которых модернизму удалось все-таки достичь. К 1960-м годам архитекторы и социальные критики перестали рассматривать революционный пыл модернистского движения как продуктивный, а стали считать его разрушительным. Они указывали на заброшенные проекты массового жилищного строительства, на пустыри, возникшие в ходе реновации городов, и отчуждение, вызванное архитектурным языком, который теперь казался архаичным, немым и малопривлекательным для всех, кто находился за пределами узкого круга культурной элиты. Адвокативное планирование16 и проекты самоорганизации 1960-х годов были одним из ответов на очевидные провалы модернизма, но когда и эти усилия потерпели крах, это лишь еще больше укрепило у архитекторов чувство политической беспомощности. Как активисты 1960-х годов, так и первые постмодернистские критики начала 1970-х годов, по сути, реагировали на одно явление. В послевоенные десятилетия модернизм эволюционировал в рутинизированный корпоративный стиль, который, казалось, двигался в двух одинаково неперспективных направлениях: с одной стороны, к экспрессионистским излишествам Стоуна или Сааринена, а с другой — к «научному» детерминизму, воплощенному в исследованиях Кристофера Александра или технологических фантазиях Archigram.17 Этот модернизм, уже лишенный большей части своего революционного содержания, сам же и сформулировал первую критику современной архитектуры, но затем в прицеле оппонентов оказалось уже все модернистское движение, которое обвинили в упадке архитектуры как пространства культурных смыслов и художественной выразительности.18 И точно так же, как форма и содержание были неразрывно связаны в умах пионеров современной архитектуры, так же они оказались неразрывно связаны в глазах постмодернистских критиков. Недостатками модернистского движения считались и его формальный язык, и его политическое содержание. Именно в соединении они привели к провалу проектов строительства муниципального жилья и к деградации центров городов.

В Соединенных Штатах эта критика модернизма, по-видимому, связана с экономическими циклами в строительстве. Многочисленные небоскребы в интернациональном стиле были построены в 1950-х и 1960-х годах, когда экономика процветала, и не случайно, что именно тогда модернизм получил первую реальную возможность быть представленным в Соединенных Штатах (Великая депрессия и Вторая мировая война серьезно ограничили частное строительство). Теоретическая переоценка современной архитектуры в полной мере проявилась только в начале 1970-х годов, когда молодые архитекторы практически остались без работы. Карьера Питера Айзенмана и Майкла Грейвса, как и многих других архитекторов, была связана с пристройками к особнякам и интерьерами (что вызвало появление таких прозвищ как «король кубистской кухни»); часто они были больше заняты написанием текстов, чем строительством. Падающая экономика не только позволяла заниматься теоретическими спекуляциями, но и еще больше подкрепляла представления о скромной социальной роли архитектора.

В результате, как всем известно, произошло возвращение к концепции архитектуры как искусства. Ценность архитектуры больше не заключалась в ее исцеляющей общество силе или в преобразовании производственных процессов, а скорее в ее коммуникативной силе как культурного объекта. Эта новая перспектива отсылала к традиционным эстетическим параметрам, но еще она отражала растущий интерес к культуре как системе знаков, вызванный семиологией и теориями коммуникации. Целью теперь стало значение, а не политические трансформации.
16 Адвокативное планирование — подход к городскому развитию, сформулированный в 1960-х годах Полом и Линдой Стоун Давидофф: плюралистическая и инклюзивная практика, в рамках которой планировщики должны стремиться представить интересы различных групп в обществе, в особенности таких, у которых меньше политических и экономических возможностей влияния. См., например: Акимов П. Искореняя несправедливость в городе: история адвокативного планирования // Городские исследования и практики. 2015. № 1. — прим. пер.

17 См. George Baird, La Dimension Amoureuse in Architecture (Meaning in Architecture, ed. Charles Jencks and George Baird (New York: Braziller, 1969), 79−99; и McLeod, Architecture, 27−28

18 Существует несколько исторических причин, объясняющих, почему первые критики-постмодернисты оказались неспособны провести границу между модернизмом 1950-х годов и модернизмом 1920-х и 1930-х годов. Во-первых, постоянное присутствие Гропиуса и Миса создавало у большинства американцев впечатление существующей преемственности в модернизме. Во-вторых, многие американские архитекторы 1950-х годов (в отличие, например, от итальянских) сами не видели разницы в своей работе после- и довоенного периодов, даже если формы были радикально иными. В-третьих, в Соединенных Штатах 1920-х и 1930-х годов было мало современной архитектуры, с которой можно было бы сравнивать более поздние проекты.
Постмодернизм и политика
Даже при беглом обзоре архитектурных поисков 1960-х и 1970-х годов становится очевидно, что политические импульсы, вызванные этим изменением перспективы, носили неоднозначный характер. Для критиков из лагеря традиционных левых (в первую очередь Томаса Мальдонадо, Кеннета Фрэмптона и Мартина Поли) отказ от социальной вовлеченности означал сложение архитектором своих полномочий. Считая разрыв между формой и социальными институтами необоснованным, они утверждали, что строгий рационализм конструкции и функционализм по-прежнему необходимы для удовлетворения потребностей масс в эпоху позднего капитализма. Однако с точки зрения ранних критиков модернизма — которых еще не называли «постмодернистами», — именно такая логика привела к отчуждению общества и исчезновению самой возможности городской общности.
Иллюстрации из оригинальной статьи:

5. Architecture: The Power and the Glory, Avenue (ноябрь, 1987 г.)

6. The Edifice Complex, Avenue (ноябрь, 1987 г.)
В начале 1970-х годов, находясь под влиянием социальных теорий Карла Поппера, Колин Роу осудил утопические идеи модернизма как форму тоталитарного мышления, родственную апокалиптическим видениям марксизма. Он утверждал, что универсальный рационализм модернизма подавляет разнообразие и сложность; альтернативой ему должен стать город фрагментов — «город-коллаж».19 Роберт Вентури и Дениз Скотт Браун также критиковали «средовую манию величия» современных архитекторов, называя ее «проклятием города». В ответ на слова Поли, сказанные в 1970 году, они заявили: «Мы предполагаем, что архитектор, который начинает с того, что есть… будет менее вреден и более эффективен, чем капризный ритор, высокомерно и сухо продолжающий ссылаться на "влияние технологий на западную цивилизацию", на "связь зарождающейся науки о дизайне с человеческими целями и устремлениями". Мы выступаем за науку в архитектуре, но не за научное вуду в духе 20-х или 60-х годов».20

Эта дискуссия перекликалась с постоянными спорами среди левых в конце 1960-х и начале 1970-х годов. Конфликт разворачивался между теми, кто верил в инструментальную роль технологий, но критиковал культуру потребления, и теми, кто, наоборот, не считал, что технологии играют решающую роль, зато видел импульсы нового порядка именно в популярной культуре. Вслед за Гербертом Маркузе многие марксисты полагали, что технологический прогресс необходим для облегчения условий труда и повышения качества жизни, но что массы настолько манипулируемы рекламой и медиа, что современная культура не способна адекватно отражать какие-либо их потребности или ценности. В то же время многие представители Новых левых обнаруживали именно в массовой культуре зачатки низового популизма, выражавшего реальные потребности и стремления людей вопреки диктату институтов. В основе этого конфликта лежало отношение критиков к массовой культуре: вопрос элитизма против популизма. Знают ли массы, чего они хотят, или общественный прогресс должен направляться только критически мыслящей, образованной элитой, проницательно разоблачающей силы капитала? Не игнорируют ли сами так называемые популисты настоящие потребности масс, ограничивая свое видение медийными образами? Именно здесь архитектурные дебаты были особенно острыми. Фрэмптон обвинил Вентури и Скотт Браун в том, что их интерес к Лас-Вегасу «элитарен» и «консервативен», в том, что это «рационализация загрязненной окружающей среды», а Мальдонадо осудил их позицию как «культурный нигилизм».21 На страницах Casabella Скотт Браун едко ответила на эти обвинения, заявив, что «критика от диванных революционеров» из Европы лишь транслирует их высокомерное презрение к американской культуре и легитимизирует «скрытое предубеждение высшего среднего класса» против «рабочего большинства».22

Однако даже в кругу ранних критиков модернизма не было консенсуса относительно аудитории. Роберт Вентури и Дениз Скотт Браун в «Уроках Лас-Вегаса» (1972) открыто заявляли о своих популистских симпатиях. При этом более ранняя и более влиятельная работа Вентури «Сложность и противоречие в архитектуре» (1966) наглядно иллюстрировала напряжение между элитистским восприятием высокого искусства и популистской поддержкой культурной атмосферы Мейн-стрит, которая стала столь характерной для более позднего постмодернистского движения. Действительно, баланс аргументации и количество иллюстраций (346 из 350) в книге явно склонялись в пользу элитарного. На протяжении 1970-х годов Чарльз Мур последовательно и с энтузиазмом исследовал популярную культуру; но Роу был погружен в ностальгию по буржуазной культуре XIX века; в то время как Майкл Грейвс жаждал публики, которая могла бы оценить мир Никола Пуссена и римских вилл. Независимо от того, были ли они элитистскими или популистскими, все эти фракции объединяло ощущение, что модернизм уже не сможет донести свои идеи ни до какой группы, кроме профессионалов в области архитектуры. В этом отношении архитектурная критика модернистского движения перекликалась с более ранней критикой модернизма в социальной сфере, в первую очередь с работами Джейн Джекобс «Смерть и жизнь великих американских городов» 1961 года и Герберта Ганса «Левиттаунцы» 1966 года.23 Однако популизм 1960-х годов привел к усилиям в сфере адвокативного планирования; а в начале 1970-х годов эти же импульсы заставили критиков сфокусироваться на вопросах формообразования.
19 См. Rowe, Addendum, 1973, The Architecture of Utopia, 213−17, и Colin Rowe, Fred Koetter, Collage City (Cambridge, Mass.: MIT Press, 1978). Язык Роу, построенный вокруг понятий «фрагмент» и «коллаж», во многом предвосхищает современный постструктуралистский дискурс.

20 См. Robert Venturi and Denise Scott Brown, Leading from the Rear: Reply to Martin Pawley, Architectural Design 40 (July 1970): 320, 370; воспроизведено в A View from the Campidoglio: Selected Essays 1953−84, ed. Peter Arnell, Ted Bickford, and Catherine Bergart (New York: Harper and Row, 1984), 24.

21 Kenneth Frampton, America 1960−1970: Notes on Urban Images and Theory, Casabella 35, nos. 359−360 (December 1971): 25−37. В этом эссе программа Фрэмптона сильно отличается от «критического регионализма» — идеи, которую он развил десять лет спустя. Здесь он ставит под сомнение благотворность влияния популизма в американской культуре и предлагает «полу-неопределенные» инфраструктуры архитектора Шадраха Вудса в качестве градостроительной модели, которая одновременно учитывают технологический прогресс и локальную специфику.

Критика Томаса Мальдонадо позиции Скотт Браун и Вентури схожа с критикой Фрэмптона. В главе под названием «Лас-Вегас и семиологическое злоупотребление» он пишет: «Существует также своего рода культурный нигилизм, который, сознательно или бессознательно, возвышает существующее положение вещей. Мы находим примеры такого отношения среди тех, кто воспевает "ландшафт" некоторых американских городов, которые являются одними из самых жестоких, унизительных и коррумпированных, когда-либо созданных потребительским обществом… Лас-Вегас — это творение не народа, а для народа. Это конечный продукт… более чем полувека замаскированного манипулятивного насилия». (Tomas Maldonado, Design, Nature and Revolution: Toward a Critical Ecology, trans. Mario Domandi [New York: Harper and Row, 1972], 60, 65)

22 Denise Scott Brown, Pop Off: Reply to Kenneth Frampton, в A View from the Campidoglio, 34−37. Скотт Браун утверждает, что Фрэмптон находится между двумя противоречивыми позициями: одобрением социальной критики Маркузе и неприятием социальной архитектуры Гропиуса, и что он не признает, что обе позиции объединяет неприятие популистской культуры.

23 Также важными были две другие книги Герберта Ганса: The Urban Villagers: Group and Class in the Life of Italo-Americans (New York: The Free Press, 1962) и Popular Culture and High Culture: An Analysis and Evaluation of Taste (New York: Basic Books, 1974). Другим социологом, часто упоминаемым в этот период, был Мелвин Веббер. См., в частности, Melvin M. Webber, The Urban Place and the Non-place Urban Realm, in Explorations into Urban Structure (Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 1964). Скотт Браун и Вентури часто цитировали Ганса и Веббера в своих ранних работах.
Пассивность по отношению к экономической и политической власти оставалась одной из главных причин беспокойства левых по поводу постмодернистской архитектуры. Как бы скептически ни относились постмодернистские архитекторы к корпоративным небоскребам и государственным жилищным проектам, вскоре стало очевидно, что внимание этих архитекторов сосредоточено на форме и стиле.
С удивительной быстротой постмодернизм стал новым языком штаб-квартир корпораций после того, как печально известное здание «в стиле чиппендейл» Филипа Джонсона для AT&T убедило клиентов в рыночной привлекательности и в престиже новой эстетики. Бум офисного строительства, последовавший за финансовым оздоровлением Нью-Йорка, окончательно закрепил этот успех. Если переоценка модернизма происходила в условиях жесткой экономии, стимулировавшей рефлексию и критику, то постмодернизм расцвел на почве экономического бума начала 1980-х. Архитекторы, казалось, перестали писать и теоретизировать; большинство с жадностью переключилось на открывшиеся возможности для масштабного строительства.

Доминирование консервативных сил в политической жизни США, совпавшее с расцветом постмодернизма, лишь подтвердило опасения левых. В частном секторе множились элитные кондоминиумы, закрытые жилые комплексы, курортные поселки, масштабные загородные виллы и вездесущие торговые центры.24 Вся эта инфраструктура, подстегиваемая запросами формирующегося класса яппи, создала идеальную почву для новой эстетики. В государственном секторе политика администрации Рейгана, выразившаяся в 90-процентном сокращении бюджета на социальное жилье, практически ликвидировала заказы на проекты для малообеспеченных слоев населения и меньшинств.25 Единственными государственными заказами были проекты для традиционных учреждений, таких как музеи. Хотя ничто в дискурсе постмодернизма не мешало архитекторам интересоваться социальными программами, ничто также не побудило архитекторов оспорить их сокращение — постмодернистские архитекторы продемонстрировали заметное безразличие к экономической и социальной политике.

Таким образом, если в постмодернистской архитектуре и существует какое-либо диалектическое напряжение с доминирующими властными структурами, то оно связано не с институциями, а с содержанием архитектурных форм. Как уже отмечалось, большинство постмодернистских архитекторов исходят из базового предположения о коммуникативной силе архитектуры; и, действительно, именно здесь некоторые критики и архитекторы видят политическую силу дисциплины.26 После признания трудностей в поиске «возвышающего социального содержания» для включения в современную архитектуру, Чарльз Дженкс заявляет, что архитектор может «проектировать диссидентские здания, которые выражают сложную ситуацию. Он может передать ценности, которых не хватает, и иронично критиковать те, которые ему не нравятся».27 В своей работе «Сложность и противоречие в архитектуре» Вентури более скромно утверждает: «Архитектор, который готов принять на себя роль того, кто комбинирует значимые устоявшиеся клише — ценные банальности — в новых контекстах, который согласится с тем, какое положение ему отводится в обществе, которое направляет все свои силы, финансы и свои новые технологии в другое русло, может таким непрямым образом иронично выразить свою искреннюю озабоченность принятой в обществе искаженной шкалой ценностей».28

Однако это сразу же заставляет задать вопрос о читаемости архитектурных форм: могут ли здания передавать четкие сообщения? Уместно ли вообще обсуждать здания как критические или конструктивные в терминах политики? Для наших целей здесь, вероятно, достаточно упомянуть трудности сопоставления архитектурных форм с сообщениями, отсутствие консенсуса относительно проблемы значения в архитектуре, несфокусированный способ восприятия архитектуры и изменчивый характер любых значений, которые в принципе могут быть переданы.29 Все это ставит под сомнение тезис Дженкса о том, что архитектура может четко формулировать политические позиции. Но если трудно ухватить, что может подразумеваться архитектурной формой, то и отрицать коннотативную и суггестивную силы форм также невозможно — это противоречило бы нашему повседневному опыту. Архитектурный смысл текуч и многозначен, что неизбежно порождает двойственные политические интерпретации. Таким образом, любой анализ архитектурной идеологии должен выходить за рамки примитивных ярлыков «хорошее» и «плохое» и стремиться обнаружить в сложной матрице как симптомы социальной разобщенности, так и потенциал для глубокой критики.
24 Торговые центры стали одним из важнейших инструментов распространения постмодернистской архитектуры за пределы крупных мегаполисов.

25 См. Richard L. Berke, Dukakis Says He Would Commit $ 3 Billion to Build New Housing, New York Times, 29 June 1988.

26 Многие (включая Майкла Грейвса, Томаса Гордона Смита и Стивена Петерсона), конечно же, этого не сделали. Одна из самых сильных защит постмодернистской архитектуры слева — это статья Линды Хатчеон The Politics of Postmodernism: Parody and History, Cultural Critique 5 (Winter 1986−87): 179−207. Хатчеон утверждает, что постмодернистские произведения «решительно историчны и неизбежно политичны именно потому, что они пародийны» и что они выявляют «противоречия модернизма в политическом свете». Легкость, с которой пародия теряет свою критическую остроту, будет рассмотрена позже.

27 Charles Jencks, The Language of Post-Modem Architecture, 3d ed. (NewYork: Rizzoli, 1981), 37.

28 Robert Venturi, Complexity and Contradiction in Architecture, (NewYork:Museum of Modern Art, 1966), 44.

29 Более подробное обсуждение некоторых из этих вопросов см. McLeod, Architecture, 31−42. Парадоксально, но для Вальтера Беньямина отвлеченный способ восприятия архитектуры является парадигматическим для новых медиа — кино, фотографии, журналистики, — на которые он возлагает столько политических надежд. Но в отличие от постмодернистов, которые подчеркивают восприятие архитектуры как искусства, Беньямин стремится к трансформации посредством постепенного, почти бессознательного, изменения привычек и ожиданий; другими словами, восприятие отвлечения, а не внимания, теперь выгодно для архитектуры в политическом плане. См. Walter Benjamin, The Work of Art in the Age of Mechanical Reproduction, Illuminations, ed. Hannah Arendt, trans. Harry Zohn (New York: Schocken Books, 1969), 239−40.
Исторические стили
Эти двусмысленности проявляются со всей очевидностью в ходе обсуждения одной из фундаментальных тем постмодернизма — «возвращения» истории. Постмодернистские архитекторы повсеместно отвергали мессианскую веру модернистского движения в новое и осуждали концепцию «духа времени» (Zeitgeist), стирающего прошлое и нивелирующего различия в традициях и опыте. Однако мотивы, по которым они обращались к историческим стилям, существенно различались. Некоторые постмодернисты, в частности Роберт Стерн, Аллен Гринберг и Томас Биби, стремились установить культурную преемственность и вернуть чувство сообщества. Цитируя Дэниела Белла, Стерн заявил, что центральный вопрос, стоящий перед постмодернистами, заключается в том, «может ли культура восстановить целостность, целостность содержания и опыта, а не только формы».30 История предлагала более развитый язык коммуникации; она стала для архитекторов инструментом, который позволял им вернуть себе ту общественную роль, которую они утратили из-за герметизма модернистской абстракции.
Роберт Стерн, Pool House, Лливелин-парк, Нью-Джерси, 1979−81 гг.
Этот историзм возник из эгалитарных и популистских импульсов критики 1960-х годов, однако его устремления скорее основывались на идеях преодоления социальной разобщенности и защиты прошлого, нежели на программе социальных изменений. В противоположность этому, другие постмодернисты, такие как Вентури, Джонсон и Стэнли Тайгерман, видели в истории обещание свободы и перемен, пусть и только на эстетическом уровне. Технологический прогресс более не диктовал единственно верный стиль, но делал возможным их множественность, а прошлое предлагало бесконечное поле для маневра. Это сильно отличалось от эклектики архитекторов XIX века, которые считали согласованность между стилем и социальной функцией вопросом морали. Для Вентури моделью стал парк XVIII века.31 Исторические стили предлагали средства для представления разнообразных переживаний, настроений и аллюзий; другими словами, история предоставляла материал для сложного и многогранного видения настоящего. Для Филипа Джонсона стилистический эклектизм означал просто эстетическое освобождение: приглашение к новому искусству ради искусства. Еще в 1961 году он заявил Юргену Ёдике: «В искусстве нет правил, нет абсолютно никаких заданных истин. Есть лишь ощущение чудесной свободы, неограниченных возможностей для исследования, неограниченного прошлого великих примеров архитектуры, которыми можно наслаждаться… Честность конструкций для меня — один из тех детских кошмаров, от которых нам пора очнуться…».32
30 Stern, The Doubles of Post-Modern, 87.

31 Robert Venturi, The RIBA Annual Discourse, Transactions 1 (1981−82); перепечатано в A View from the Campidoglio, 109.

32 Цит. в Paolo Portoghesi, Postmodem: The Architecture of the Postindustrial Society (New York: Rizzoli, 1983), 33. Джонсон написал такое письмо Юргену Ёдике после прочтения его «Истории современной архитектуры».
В этом переосмыслении истории таилось одновременно нечто волнующее и смиренное. С одной стороны, оно открывало путь к свободе и давало шанс вернуть утраченные ценности; с другой — постулировало, что настоящее ничем не лучше прошлого, а эстетические и политические решения могут быть ничем не ограничены. В наиболее значимых постмодернистских работах — таких как дом Ванны Вентури (1961) или Новая государственная галерея в Штутгарте Джеймса Стирлинга и Майкла Уилфорда (1977−1984), — исторические отсылки служат именно для выражения этого напряжения.33 Восстанавливая диалог с прошлым, архитектура сначала устанавливает, а затем подрывает каноны пародийным методом, обнажая парадоксы и преходящесть самого исторического момента. Дуализм традиции и новаторства, порядка и фрагментации, фигуративности и абстракции помогают обозначить противоречия модернизма и его идеологического контекста. В работах Вентури, в частности, сам акцент на поверхности и изображении проясняет дискурсивное и временное измерения нашей нынешней истории города. Но в большинстве случаев в постмодернистской архитектуре такое понимание кажется слишком болезненным, чтобы его признать. Исторические аллюзии быстро превращаются в ностальгию, бегство от реальности или приятный симулякр — отрицание самой истории. В работах адептов буквального историзма, таких как Аллан Гринберг и Джон Блатто, академически точные реконструкции прошлого устраняют напряжение и пародийность. Слишком часто отсылки к Лаченсу, колониальным плантациям и имперским памятникам обращаются только к одной стороне прошлого — к «истории победителей». У других авторов, таких как Стерн и Джонсон, ирония теряет свою критическую остроту, поскольку исторические карикатуры открыто рассматриваются как способ отвлечься от скуки повседневной жизни. Мультяшные преувеличения чередуются с эзотерическими, маньеристскими цитатами; история используется случайным образом для создания ауры исторической глубины.
33 Когда речь заходит о работах Вентури, термин «постмодернизм» нуждается в комментариях. Безусловно, дом для его матери возник до того, как постмодернистское движение получило общественное признание, хотя этот проект, вероятно, повлиял на последующее развитие постмодернизма в Соединенных Штатах больше, чем какой-либо другой. Сам Вентури крайне критически относился к большей части постмодернистской архитектуры за ее «упрощенное, эзотерическое» использование исторических форм, и зависимость от традиций высокого искусства. См., в частности, Venturi, «The RIBA Annual Discourse,» и указ. соч. «Diversity, Relevance and Representation in Historicism, or Plus ça Change… plus a Plea for Pattern all over Architecture with a Postscript on my Mother’s House,» Architectural Record (June 1982): 114−19; напечатано в A View from the Campidoglio, 104−18.
Иллюстрации из оригинальной статьи:

10. Реклама роскошных апартаментов в комплексе Grand Sutton, спроектированном в 1987 году Филипом Бирнбаумом (архитектор, Costas Kondylis), New York Times (13 ноября 1988 г.)

11. «Новый традиционалист», реклама журнала Good Housekeeping (9 ноября 1988 г.)
Будь то академические реконструкции, строго следующие канонам, или безудержное и хаотичное жонглирование цитатами — «новое открытие» истории с пугающей легкостью адаптировалось к запросам рынка.
Возрожденные исторические стили в большей степени, чем упрощенные формы модернизма, сигнализировали о стремлении к мгновенному укреплению семейных ценностей, связей с традицией, росту социального статуса — стремлению, которое мстительно снова проявило себя в 1980-х годах. Маркетинговые стратегии Ральфа Лорена, триумф исторических стилизаций в мебели и моде, давний эклектизм пригородной застройки — все это нашло мощного эстетического союзника в лице архитектурного истеблишмента. Парадоксально, но по мере того, как рынок все больше открывался постмодернизму, ценность разнообразия как такового ставилась под сомнение. Множество стилей и множество интерпретаций прошлого выдавались за один стиль и за одно прошлое. К середине 1980-х годов в объявлениях о недвижимости одним из исторических стилей стали называть уже сам постмодернизм.
Регионализм
Интерес постмодернизма к регионализму, тесно связанный с его историзирующим подходом, был еще одним ответом на универсалистские притязания модернистского движения: постулирование им метода (массового производства) и эстетики (интернационального стиля), которые бы уничтожили культурные различия.
Роберт Вентури и Дениз Скотт Браун, дома Трубека и Вислоцки, о-в Нантакет, штат Массачусетс, США, 1971 г.
Именно в регионализме такие идеологические антагонисты, как Дженкс и Фрэмптон, искали ресурс для политического инакомыслия и сопротивления. Дженкс утверждает, что для того, чтобы проектировать «здания, выражающие несогласие», архитектор должен использовать язык локальной культуры; в противном случае его послание останется неуслышанным или будет искажено, чтобы соответствовать этому местному языку.34 Хотя Фрэмптон отвергает акцент Дженкса на знаках и образах, он также обращается к регионализму в начале 1980-х годов как к месту создания «архитектуры сопротивления», которая ответит на вопрос Поля Рикёра о том, «как стать современным и вернуться к истокам».35

Если оставить в стороне сложности, связанные с тем, что может представлять собой «несогласное» архитектурное послание, то сразу же возникают две проблемы: во-первых, нехватка в Соединенных Штатах жизнеспособных «локальных языков», особенно в районах, где строят больше всего, и, во-вторых, трудности убедительного воссоздания или преобразования этих языков, которые связаны с финансовыми ограничениями, изменениями в строительных процессах и новыми типами зданий, которые часто радикально различаются по масштабу. Такие объекты, как дома Вентури на Нантакете или библиотека Грейвса в Сан-Хуан-Капистрано, действительно меньше выделяются среди своего традиционного окружения, чем брутальные постройки предшествующих двух десятилетий. Тем не менее, постмодернистское использование регионализма редко выходит за рамки поверхностного образа; такие проекты — всего лишь поделки, лишенные каких-либо реальных культурных корней.36 И учитывая конформистский настрой большинства архитекторов, в этих проектах лишь изредка обнаруживается осознанное критическое измерение; чаще они кажутся архитектурными эквивалентами вздохам консерваторов по старой доброй Америке.
34 Jencks, The Language of Post-Modem Architecture, 37.

35 Paul Ricoeur, Universal Civilization and National Cultures (1961), в History and Truth, trans. C. A. Kelbey (Evanston: North-western University Press, 1965), 277; цит. в Kenneth Frampton, Towards a Critical Regionalism: Six Points for an Architecture of Resistance, в The Anti-Aesthetic: Essays on PostmodernCulture, ed. Hal Foster (Port Townsend, Wash.: BayPress, 1983), 16−17.

36 Например, за последнее десятилетие повсеместно распространились разнообразные «Чарльстон-Плейс» (Charleston Place — многофункциональный комплекс и отель, построенный в середине 1980-х годов в историческом центре Чарльстона, Южная Каролина. Его архитектура имитирует стилистику начала XIX века — прим. пер), независимо от того, идет ли речь о пригородах Нью-Йорка или о курортном поселке во Флориде.
Более абстрактные критерии (свет, топография и тектоника), предложенные Фрэмптоном, также не получили широкого распространения; в его эссе «К критическому регионализму» вовсе отсутствуют примеры из США. А те постройки, которые он приводит в качестве образцов — работы Марио Ботты, Тадао Андо, Йорна Утцона, — зачастую имеют больше общего друг с другом, чем с архитектурой тех мест, в которых они расположены.37 Это поднимает вопрос о том, что именно является источником их «устойчивых» качеств — «регион» или какие-либо более универсальные критерии художественного качества — мастерство, детали, качество материалов.38 Гомогенизирующие воздействие медиа, глобальный масштаб финансовых институтов и стандартизация строительной индустрии, безусловно, ведут к тому, что от регионального наследия остается все меньше. В Соединенных Штатах большие размеры, низкий бюджет и сжатые сроки большинства (не роскошных) современных проектов делают практически невозможным то вдумчивое проектирование, которое предписывает Фрэмптон.

Единственным региональным фактором, вызывающим действительную политическую озабоченность в этом энергопотребляющем обществе, является климат. Но отказ постмодернизма от «биологического» детерминизма и его акцент на стиле в целом исключили исследования инсоляции и вентиляции, которые так волновали архитекторов-модернистов.
37 Андо не фигурирует в оригинальном эссе, но часто цитируется в лекциях Фрэмптона.

38 Конечно, эти качества могли бы быть региональными, если бы технологии и материалы были специфичны для конкретного региона. Но это вряд ли относится к таким материалам, как бетонные блоки и металлические панели, используемые Андо и Боттой.

39 Marc Treib, Regionalism and South Florida Architecture, conference paper, The Architectural Club of Miami, 1986. Например, во Флориде можно сравнить учитывающие региональные особенности проекты Пола Рудольфа, Руфуса Нима и Роберта Брауна 1950-х и начала 1960-х годов, с типичными поверхностями стен и деталями крыш большинства современных постмодернистских архитектурных объектов. Конечно, некоторые модернистские архитекторы тоже экспериментировали с кондиционированием воздуха в качестве одного из способов реагирования на климатические условия, и в случае La Cité de Refuge Ле Корбюзье результаты оказались плачевными.
Как язвительно заметил один критик на конференции по регионализму: «Кондиционер — это локальная идентичность Флориды».39
Декор
Акцент на орнаменте, цвете, текстуре и узоре в постмодернизме стал ответом на жесткие рамки модернизма, которые многие архитекторы считали чрезмерными: его формальную монотонность, повторяемость и узкий диапазон выразительности. К 1960-м годам строгость модернистской архитектуры перестала быть инструментом критики буржуазных ценностей; теперь она воплощала неустанную рационализацию и рутинизацию корпоративного мира.
Постмодернисты и здесь настаивали, что передовые технологии не обязательно должны быть столь ограничивающими или детерминированными, как это представлялось модернистам. Технологии отнюдь не исключали орнамент или традиционные стили, а потенциально делали их доступными для более широкого круга людей. А там, где затраты оставались непомерно высокими, аутентичные формы могли бы успешно заменяться симулякрами и имитациями. Именно поэтому первое время обращение к декору, подобно переосмыслению истории, представало как освобождающий жест; оно открывало новые возможности и разрушало сложившиеся иерархии, будь то между архитектурой и дизайном интерьера, структурой и орнаментом, абстракцией и фигуративностью, или «образованным» вкусом и популярным вкусом (а также предполагаемой модернистской предрасположенностью к первому элементу в каждой из этих пар). Постмодернизм санкционировал новое понимание чувственности, комфорта и тела — почти гедонизм, который бросил вызов обыденному, прозаичному, прямолинейному модернизму. Даже те измерения, которые стереотипно осуждались как женственные, слабые или фривольные — розовый цвет, ситец, будуарные кресла — получили признание. Абстрактные формы модернизма в 1920-х годах рассматривались как растворяющие традиционные образы гендерной идентичности, а более чувственные, декоративные формы постмодернизма в 1970-х годах стали рассматриваться как вызов этому же абстрактному языку, который теперь ассоциировался с мужественным, корпоративным миром — строгим, отстраненным и механистическим. В тоне, чуждом предыдущему поколению, Чарльз Мур отмечает: «Если преобладающее в течение четырех веков стремление возводить высотные, мужественные объекты почти иссякло, я думаю, что теперь мы можем претендовать на пятидесятилетнюю передышку для инь, поглощения и исцеления, и попытки привнести наши отдельно вставшие сооружения в обитаемое сообщество».40

Таким образом, первый этап постмодернизма сыграл роль, в некотором смысле схожую с ролью самого модернизма после Первой мировой войны: он оживил архитектурный словарь, открыв новые «прошлые», новые народные традиции и новые аспекты массовой культуры. Если в 1920-х годах источниками были Акрополь, автомобили и средиземноморские деревни, то в 1970-х годах это были Леду, Левиттаун и Лас-Вегас. Некоторые архитекторы, такие как Грейвс, Гринберг и Блатто, опирались на классицизм и наследие высокого искусства; другие же, такие как Вентури и Мур, черпали новые эстетические образы из субурбий и Лас-Вегас-Стрип. И вероятно, именно в области орнамента постмодернистская архитектура приблизилась к духу поп-культуры и «контаминации», которые обычно ассоциируются с постмодернизмом в других областях.41 Но если все это вселяло определенные надежды, то затем открывалась другая картина: претенциозность, откровенный материализм, псевдокультура, уровень показной роскоши, от которого Веблен42 бы содрогнулся. И то, что сначала выглядело как безграничная свобода, к середине 1980-х годов, казалось, закостенело и кодифицировалось.
40 Цитата продолжается: «Мне это нравится, но меня начинают раздражать эти качания маятника с амплитудой в пятьдесят лет, и я задаюсь вопросом, не могла бы более подходящей моделью для нас быть Златовласка из сказки о трех медведях, которая находила некоторые вещи (папы-медведя) слишком горячими, слишком твердыми или слишком большими, а другие (мамы-медведицы) слишком холодными, слишком мягкими или слишком маленькими, но еще некие третьи вещи (медвежонка) были как раз подходящими, пригодными для жизни, как сказали бы мы, архитекторы» (Charles Moore: Buildings and Projects 1949−1986, ed. Eugene J. Johnson [New York: Rizzoli, 1986]).

41 Однако критики из других дисциплин, такие как Фредерик Джеймсон и Андреас Гюйссен, похоже, преувеличивают значение книги «Уроки Лас-Вегаса» для архитекторов, возможно, стремясь установить связи со своими собственными дисциплинами. В то время как книга «Сложность и противоречие в архитектуре» оказала гораздо большее влияние на архитекторов, а подавляющее большинство примеров для нее взято из высокой культуры. Лишь в Йельской школе архитектуры интерес Скотт Браун и Вентури к поп-культуре вызвал значительный отклик. Вероятно, справедливо будет сказать, что большая часть образов в постмодернизме происходит из исторических архитектурных стилей, а не из популярной культуры.

42 Торстейн Веблен (1857−1929) — американский экономист и социолог, один из первых исследователей культуры потребления и моды, ввел такие понятия как «демонстративное потребление», «праздный класс». — прим. пер.
Сиреневые и серые тона, «выпадающие» замковые камни, гигантские пилястры и храмовые фронтоны превратились в повсеместные клише, которые культурная индустрия начала производить массово.
Город: контекстуализм и типология
Урбанистическая критика постмодернистов развивает уже упомянутые темы, атакуя универсальность, гомогенность и дегуманизирующий характер модернизма — но теперь в гораздо более крупном масштабе. Хотя американское постмодернистское движение поначалу было сосредоточено на художественном образе, а не на городской форме, к середине 1970-х влияние контекстуализма Колина Роу и итальянских типологических теорий заметно возросло. И если политические взгляды Роу вызывают в воображении образы Дизраэли и королевы Виктории, то итальянское неорационалистическое движение прочно идентифицировало себя с левыми; Паоло Портогези даже цитировал манифест польской «Солидарности», защищая постмодернистские урбанистические идеалы.43 В США же постмодернистская критика совпала с массовым разочарованием в программах «реновации городов» (urban renewal), которое само по себе стало результатом левых протестов и низовых инициатив 1960-х годов.
Вероятно, именно в своем отказе от урбанистической концепции модернизма постмодернизм оказал наиболее позитивное социальное воздействие. Он практически полностью исключил такие градостроительные решения, как изолированные кварталы, обширные бетонные пустыри и пустующие пешеходные эстакады; при этом он способствовал стремительному росту интереса к сохранению исторического наследия. Хотя контекстуализм и породил немало заурядных зданий — в частности, монотонные кирпичные коробки Бостона или Верхнего Вест-Сайда — он часто приводил к более зрелым урбанистическим решениям, переворачивая прежнюю иерархию приоритетов, где объект был важнее города, а частное — важнее общественного. Это не означает, что он мог бы привести и к более захватывающим и сложным урбанистическим решениям: как часто в адрес Баттери-Парк-Сити звучали замечания «могло быть лучше» или «могло быть хуже»? Городские интервенции постмодернизма носят не столько регенерирующий, сколько охранительный характер, представляя собой попытку сберечь, а не радикально преобразовать пространство общественной жизни.
43 В документе говорится: «Архитектор не является ни всемогущим хозяином, ни рабом пространственно-культурных образцов, будь то универсальных или локальных. Его роль заключается в их интерпретации в рамках преемственности цивилизации. Сведение архитектуры к ее утилитарной функции означает лишение ее роли средства социальной коммуникации. С того момента, как язык культурных моделей был заменен новоязом башен, коробок и "грандиозных ансамблей", город стал монотонным, безликим и мертвым для своих жителей. Город должен строиться на основе элементарных моделей: жилья, дорог и площадей». Цит по Portoghesi, Postmodern, 46.
Но даже это утверждение о «сопротивлении» можно оспорить, если взглянуть на область, намеренно исключенную из постмодернистских теорий: отношение архитектуры к структурам власти. Возрождение городской метрополии совпало с возвращением в центр молодого профессионального класса. Этот так называемый «хороший» контекстуализм оказался почти исключительной прерогативой процветающих слоев населения. Каковы бы ни были его эстетические достоинства, он создавал лоск джентрификации, исподволь разрушая социальную среду районов и насаждая другой, более коварный вид единообразия. В последние десятилетия почти не уделялось внимания тому, что может означать контекстуализм в бедных кварталах или в условиях бесконечного разрастания пригородов. Очевидно, что для таких контекстов уместнее радикальная трансформация, а не историческая преемственность.
Иллюстрация из оригинальной статьи:

15. «Уединенный оазис для состоятельных профессионалов», Баттери-парк, материал в районной газете West Side Spirit (1 июня 1987 г.)
Аффирмация и коммерциализация
С 1960-х годов по настоящее время постмодернизм претерпел значительную трансформацию: из течения, чьей сутью была критика эстетических и социальных установок, он превратился в инструмент закрепления статус-кво. Однако, какими бы противоречивыми ни были его движущие силы, интерес постмодернизма к традициям и региональным культурам не был продиктован лишь жаждой новизны и зрелищности. Он воплощал подлинное разочарование в ходе модернизации, указывая на то, что технологический прогресс и художественный авангард, долгое время считавшиеся панацеей от социальных бед, оказались несостоятельными.44
Майкл Грейвс, отель и конференц-комплекс «Дельфин и лебедь» в Уолт Дисней Уорлд, Флорида, 1988 г.
Однако к началу 1980-х годов постмодернистская архитектура в значительной степени отказалась от своих критических и трансгрессивных амбиций. Вместо них сформировалась эклектичная и во многом аффирмативная культура, поразительно созвучная тону тогдашней политической жизни. Этой траектории следовали карьеры многих мастеров: Роберт Стерн от критики государственного жилья в конкурсе на проект острова Рузвельта перешел к роскошным пригородным застройкам; Чарльз Мур — от чуткого поиска гения места и регионально-ориентированного архитектурного языка в Си-Ранче к экстравагантным стенам и паркам развлечений на Всемирной выставке в Новом Орлеане; Майкл Грейвс — от поразительных форм Фарго-Мурхэд к карикатурным образам отелей Disney Dolphin; Андрес Дуани, Элизабет Платер-Зиберк и застройщик Роберт Дэвис — от идеализма 1960-х годов, вдохновившего проект города Сисайда до нынешних викторианских кондоминиумов для юристов Атланты. На этом пути были кочки и ямы, а также моменты высокого качества и озарений, но потенциал для критики вскоре исчерпался. К тому времени, когда здание AT&T было завершено, и прошел шок, вызванный его историцистскими формами, битва с модернизмом была в значительной степени выиграна. Однако к этому же времени сам постмодернизм полностью растворился в культуре потребления.
44 См. более общие и чрезвычайно проницательные комментарии Андреаса Гюйссена о траектории развития постмодернизма в Mapping the Postmodern, в After the Great Divide: Modernism, Mass Culture, Post-modernism (Bloomington and Indianapolis: Indiana University Press, 1986), с. 188.
Вероятно, нигде это не проявляется так ярко, как в самой архитектурной культуре. Складывалось впечатление, будто популистская направленность движения подтолкнула архитекторов к невиданным ранее масштабам саморекламы. Тиражирование книг и ярлыков — пять изданий «Языка постмодернистской архитектуры» Дженкса, архитектурные чертежи в арт-галереях, издания полных собраний сочинений архитекторов моложе пятидесяти лет, чайники и собачьи будки, спроектированные архитекторами, статьи в глянцевых журналах, съемка в рекламе обуви Dexter45 — все это свидетельствовало о растущей популярности и востребованности архитектуры на рынке. Образ архитектора изменился: от борца за светлое будущее и эстетического пуританина — к законодателю мод и медиа-звезде. Эта смена профессионального статуса затронула все институты. В 1980-х годах в большинстве архитектурных школ перестали предлагать студентам проектировать жилье; стандартными программами стали джентльменские клубы, курортные отели, художественные музеи и дома отдыха. Награды в области дизайна и публикации в профессиональных журналах отражали схожие приоритеты. Адвокативная архитектура и работа pro bono практически исчезли.
45 Майкл Грейвс принял участие в рекламной компании обувной марки с классическим итальянским дизайном в 1987 году. — прим. пер.
Эта мрачная картина коммерциализации угрожает затмить подлинный вклад постмодернизма — его глубокую критику модернизации, а также обновленное понимание города и общественного пространства. Однако еще более сложным представляется вопрос о способности архитектуры противостоять силам капитала и — по большому счету — ее возможности играть хоть какую-то критическую роль. Безусловно, как показали первые критики модернистского движения, в ходе крупных экономических и социальных процессов роль архитектуры неуклонно сокращалась.46 Но также важно учитывать, как участвовали в этих процессах теоретические и формальные концепции постмодернизма. Коммерциализация предполагает важность культурных символов: потребление объектов так же неотделимо от вопросов власти, как и их производство. Но она также предполагает процесс, который автоматически сводит на нет любую устойчивую критику: циркуляцию образов, которая не затрагивает производительные силы.
46 Вентури, например, пишет: «Корпорации поддерживают дорогостоящие промышленные и технологические исследования, но не архитектурные эксперименты, а федеральное правительство направляет субсидии на развитие воздушного транспорта, связь и масштабные военные проекты или, как они это называют, проекты национальной безопасности, а не на проекты, непосредственно способствующие улучшению жизни. Практикующий архитектор должен это признать» (Complexity and Contradiction, 44).
Возможно ли, что постмодернизм, сосредоточившись исключительно на художественном образе и отделив проблему значения от других институциональных вопросов, оказался легкой добычей коммерциализации, потенциально даже стимулируя ее развитие в архитектуре?
Постструктурализм, деконструкция
Новое архитектурное направление, связанное как с постструктуралистской теорией, так и с конструктивистскими формами (на жаргоне архитектурных школ — проекты в духе «слэш-крэш» и «крушение русского поезда»)47, отчасти стало яростной реакцией на постмодернизм. Его последователи отвергают то, что в постмодернизме воспринимается как консервативность: исторические цитаты, благодушный контекстуализм, конформистские и аффирмативные интонации, его гуманизм, его отказ от технологических образов и  подавление нового.48
Дэниел Либескинд, Micromegas, Time Sections, Крэнбрук, 1979 г.
Это новое поколение критиков и архитекторов утверждает, что постмодернистская архитектура не может ничего противопоставить той невозможности культурного консенсуса, которую мы наблюдаем (здесь, несмотря на свое неприятие любых концепций истории, многие сторонники постструктурализма прибегают к риторике Zeitgeist и опираются на периодизации). Вместо того чтобы стремиться к культурной коммуникации, архитектура, по их мнению, должна открыто признать, что, вероятно, такая возможность полностью исключена. Фрагментация, рассеяние, децентрализация, шизофрения, искажение — вот новые ориентиры; именно благодаря этим качествам архитектура сможет обрести свою «критическую» функцию.

Однако возникает вопрос: насколько этот новый архитектурный авангард, вторая ипостась «постмодернизма», в своей политической роли отличается от первой? Сможет ли деконструктивизм с его иконоборческой риторикой и открытым вызовом, который он бросает конструктивным и материальным конвенциям — сможет ли он противостоять господствующему консерватизму эпохи Рейгана более убедительно, чем его предшественник? Или же это еще одно, возможно, даже более радикальное, форма отказа от участия в общественной дискуссии?

Прежде чем анализировать политические притязания этого нового направления, и то, как далеко оно может зайти, необходимо сделать несколько оговорок. Подобно более ранним постмодернистским архитекторам, деконструктивисты представляют собой разнородную группу, у представителей которой не совпадают вкусы и намерения. Однако есть и отличие. Если ранние постмодернисты, сплоченные критикой модернизма, после десятилетия дискуссий признали общность своих взглядов, то архитекторы нового поколения долгие годы работали изолированно. В некоторых случаях их практика началась еще до того, как постмодернизм окончательно оформился как направление. Они оказались связаны друг с другом не в силу внутреннего единства, а благодаря усилиям группы критиков и институциональной воле нью-йоркского Музея современного искусства (MoMA). Сам по себе термин «деконструктивизм» порождает множество проблем, не последняя из которых заключается в том, что многие участники недавней выставки «Деконструктивистская архитектура» в MoMA отвергают этот ярлык. Среди них (Coop Himmelblau, Питер Айзенман, Фрэнк Гери, Заха Хадид, Рем Колхас, Даниэль Либескинд и Бернар Чуми) лишь Айзенман и Чуми открыто признают влияние философии Жака Деррида. И тем не менее, его теория деконструкции, которая утверждает, что значение бесконечно ускользает и что не существует внеположенного языку начала или конца, широко используется критиками для объяснения философских основ этого нового формального направления.49 В тоже время, гипотеза о наличии единственного формального источника — раннего русского конструктивизма — также вводит в заблуждение. Ведь к другим важным источникам формального языка этих архитекторов относятся русский конструктивизм середины и конца 1920-х годов (Колхас, Чуми), немецкий экспрессионизм (Coop Himmelblau), архитектура 1950-х годов (Хадид, Колхас) и современная скульптура (Гери). Из участников выставки в MoMA только Coop Himmelblau, Хадид и Либескинд прибегают к радикальной фрагментации диагональных форм — демонтажу конструктивистских образов, — которую куратор Марк Уигли называет основным атрибутом деконструктивизма.50 Этих архитекторов также не объединяет ни общий культурный, ни общий профессиональный опыт. В отличие от первой волны постмодернистской критики, которая зародилась как сугубо американское явление и лишь позже стала ассоциироваться с современными идеями в Европе, новое направление с самого начала носило международный характер, причем крупнейшими международными центрами взаимодействия были Архитектурная ассоциация в Лондоне и бывший Институт архитектуры и градостроительства в Нью-Йорке. К настоящему моменту, поскольку реализовано лишь несколько проектов, «деконструктивизм» представляет собой прежде всего теоретическую дискуссию, и остается неизвестным, получит ли он широкое распространение, подобное более раннему постмодернистскому движению и заслуживает ли он вообще названия «движение».
47 В этом шуточном ярлыке соединяются три идеи: распространенная версия происхождения форм деконструктивизма от советского конструктивизма, сами формы, напоминающие объекты, пережившее катастрофическое событие, а также расхожее выражение trainwreck, означающее провал какого-либо предприятия. — прим. пер.

48 Выделяя для обсуждения постмодернизм и деконструктивизм (которые критика относит к общему состоянию постмодерна), я не претендую на охват всей современной архитектуры. В США многие крупные фирмы до сих пор практикуют в духе позднего модернизма, чей лаконичный язык во многом наследует интернациональному стилю. Кроме того, существуют и другие течения: например, поиск абстрактного архитектурного языка, который невозможно однозначно причислить ни к деконструктивизму, ни к классическому модернизму.

49 Философская позиция Либескинда проистекает из феноменологии, а эклектическая позиция Колхаса, кажется, больше обязана сюрреализму и гедонизму 1960-х годов, чем постструктуралистским теориям. И Хадид, и Гери неохотно дают философские обоснования своим работам. Различия между позициями Айзенмана и Либескинда четко сформулированы в эссе Либескинда: Peter Eisenman and the Futility, Harvard Architecture Review 3 (1984): 61−63.

50 Безусловно, архитектура Колхаса и Айзенмана в значительной степени ортогональна, и любые появляющиеся диагонали (можно предположить, что MoMA пришлось приложить немало усилий, чтобы найти «правильный» проект Колхаса) находятся в рамках типичных современных подходов к формообразованию. Но сочетание ортогональных форм и диагональных «событий» Айзенмана (скорее всего, здесь имелся в виду Чуми — прим. пер.) больше напоминает Ле Корбюзье и раннего Стирлинга, чем некоторых его коллег-деконструктивистов. Возможно, наиболее проблематичным является включение Гери в эту группу: его увлечение диагональю проистекает из интереса к перцептивным эффектам в современной скульптуре, а не из попытки возродить эстетику конструктивизма. Однако под влиянием работ этой группы можно наблюдать тенденцию к фрагментации формы среди молодых архитекторов и студентов: постмодернистские историзирующие формы конца 1970-х и начала 1980-х годов практически исчезли со студенческих планшетов.
Цена реализации этих «антигравитационных» фантазий, несомненно, либо ограничит распространение деконструктивизма, либо смягчит его нынешнюю эстетику.
Будучи реакцией на постмодернизм, деконструктивизм разделяет с модернизмом ряд ключевых черт. Предпочтение абстрактных форм, отказ от преемственности и традиций, увлечение технологическими образами, презрение к академизму, полемическая и апокалиптическая риторика — все это отсылает к ранней модернистской эпохе. Но деконструктивизм, как уже отмечалось, возник во многом из тех же импульсов, что и постмодернизм.51 Подобно постмодернизму, это новое направление отвергает фундаментальные идеологические предпосылки модернистского движения: функционализм, конструктивный рационализм и веру в социальный прогресс. Несмотря на все высказывания, обращенные против исторических цитат, деконструктивизм также обращается к прошлому в поисках формальных источников, только теперь поиск сосредоточен на формах модернизма и машинной эпохи. Наконец, деконструктивизм также подчеркивает формальные свойства архитектуры. (В этом смысле иронично, что первоисточником считается именно русский конструктивизм с его политическими и социальными программами).
51 В действительности, в разное время и Чуми, и Айзенман призывали к более широкому пониманию термина «постмодернизм», которое охватывало бы все современные движения, отвергающие рациональную инструментальность модернизма и его сопутствующие претензии на универсальность. См., например: Peter Eisenman, The Futility of Objects: Decomposition and the Processes of Difference, Harvard Architecture Review 3 (1984): 66, 81; Bernard Tschumi, Cinegramme Folie: Le Parc de la Villette (Princeton ArchitecturalPress, 1987), 7. Среди критиков, которые пытались связать эти две тенденции, — Хэл Фостер. См. его эссе (Post)Modern Polemics, Perspecta 21 (1984), напечатано в Recordings: Art, Spectacle, Cultural Politics (Port Townsend, Wash.: Bay Press, 1987), 121−36.; подобно эссе Стерна The Doubles of Post-Modern, в (Post)Modern Polemics, Фостер выделяет два вида постмодернизма: неоконсервативный (эклектический историзм) и постструктуралистский (критика центрированности на объекте), причем работы Айзенмана, опять же, служат единственным примером архитектуры второго вида.
Формальный герметизм
Акцент на форме в деконструктивистской архитектуре, как и в постмодернистской, подразумевает, что и здесь любая политическая тактика, бросающая вызов существующим структурам, должна быть ограничена самой природой архитектурного объекта. И действительно, это, по-видимому, является основной целью экспериментов таких разных архитекторов, как Coop Himmelblau, Хадид и Либескинд, а также апологетов постструктурализма, таких как Уигли и Джефф Кипнис. Контекст, личность заказчика, процесс производства и функциональная программа редко становятся предметом глубокого исследования или трансформации.52 В реализованных постройках существующие институциональные границы, как правило, принимаются; в теоретических же проектах они просто игнорируются.
Иллюстрация из оригинальной статьи:

32. «Джон Тейлор деконструирует образ архитектора нашего времени»,
New York Magazine (17 октября 1988 г.)
Следует, однако, отметить: двое из архитекторов, представленных на выставке в MoMA, Айзенман и Чуми, утверждают, что ставят процесс выше формы. Они используют постструктуралистское понятие интертекстуальности для переосмысления «контаминации», бросая вызов автономии проектируемого объекта. Изначально являясь реакцией в литературных кругах на формализм «Новой критики», эта концепция утверждает, что смысл начинается до текста и выходит за его пределы; другими словами, литература не только обязана предыдущим текстам, но и само существование текста зависит от всех текстов. Айзенман переводит эту концепцию в архитектуру через метафору палимпсеста; Чуми более непосредственно работает с наложением систем. Однако эти археологические раскопки и наслоения почти всегда происходят на композиционном уровне и не затрагивают институциональный. Все они подразумевают активную позицию архитектора (но не заказчика или пользователя) в процессе проектирования. Сочетание традиционных функциональных программ в фолли в парке Ла-Виллет, спроектированном Чуми, пожалуй, наиболее близко к тому, чтобы бросить вызов институциональным границам. Но даже здесь следует признать: в первоначальном конкурсном задании французское правительство в значительной степени положилось на архитекторов в определении программы, и, кроме того, сами парки выходят за рамки традиционных ограничений полезности (отсюда и фолли, с долгой историей их использования в парковой архитектуре). 
52 И Чуми, и Колхас в своих градостроительных проектах сосредоточились на программах; в этом отношении их работы отличаются и от работ других архитекторов, представленных на выставке в MoMA, и от большинства работ студентов, которые увлечены неоконструктивистской эстетикой.
В самом деле, можно с уверенностью утверждать, что влияние постструктурализма привело к еще большему сосредоточению на форме как самоцели, чем это было в более ранних постмодернистских экспериментах. Представление о коммуникации, принятое многими историзирующими постмодернистами — каким бы наивным оно ни казалось — противостояло совершенно герметичной концепции архитектуры. В противоположность им, архитекторы, опирающиеся на постструктуралистскую теорию, подчеркивали, что используют абстрактные композиционные приемы, которые, как правило, исключали отсылки за пределы формы. В эссе «Конец классики: конец начала, конец конца» Айзенман определяет свою цель так: «архитектура как независимый дискурс, свободный от внешних ценностей — классических или каких-либо других; то есть пересечение бес-смысленного, произвольного и вневременного в искусственном».53 Аналогично, Чуми утверждает, что «Ла-Виллет… стремится к архитектуре, которая ничего не значит, к архитектуре означающего, а не означаемого, к чистому следу или игре языка». В своем постоянном отталкивании смысла, в своем восхвалении бесконечного означающего, постструктуралистская теория, по-видимому, породила другой вид эстетизации: она отдает приоритет форме (языку) и «текстуальности», отвергает любую реальность вне объекта (текста). Андреас Гюйссен писал, что «американские постструктуралистские писатели и критики… призывают к саморефлексии, конечно, не автора-субъекта, а текста;… они очищают жизнь, реальность, историю, общество от произведения искусства и его восприятия и конструируют новую автономию, основанную на первозданном понятии текстуальности, новое искусство ради искусства, которое, по-видимому, является единственно возможным после провала всех и любых обязательств».55

Этот формальный герметизм кажется вдвойне проблематичным в архитектуре, которая, как отмечалось выше, с трудом поддается лингвистическим аналогиям. Постструктуралистский литературный критик может утверждать, что сам процесс смещения смысла включает в себя содержание, даже если его присутствие в конечном итоге солипсистски отрицается. Но архитектурному критику, занимающегося абстрактными формальными исследованиями деконструктивистского дизайна, трудно сделать даже такое скромное утверждение. Хотя архитектура никогда полностью не избегает референциальности, архитектура высокой абстракции, подобно инструментальной музыке, по сути, отсылает к самой себе. Другими словами, значение может быть не столько смещено, сколько не существовать с точки зрения традиционной лингвистической перспективы; вместо бесконечного означающего результатом может быть саморефлексивное или статическое означающее. Таким образом, интертекстуальность оказывается заперта в узких границах архитектурной формы.
53 Peter Eisenman, The End of the Classical: The End of the Beginning, the End of the End, Perspecta 21 (1984): 166.

54 Tschumi, Cinegramme Folie, 8.

55 См. прежде всего критические работы: Huyssen, Mapping the Postmodern, 206−11, и Edward W. Said, The Problem of Textuality: Two Exemplary Positions, в Aesthetics Today, ed. Morris Philipson and Paul J. Gudel, rev. ed. (New York: New American Library, 1980), 113−29. Одной из наиболее убедительных политических критик деконструкции является работа Barbara Foley, The Politics of Deconstruction, в сборнике Rhetoric and Form: Deconstruction at Yale, ed. Robert Con Davis and Ronald Schleifer (Norman, Okla: University of Oklahoma Press, 1985), 113−34.
Эстетизация деконструктивистской архитектуры, безусловно, знаменует собой дальнейший отход от участия в социальных процессах. Но было бы ошибкой считать эти формальные эксперименты политически нейтральными или нерелевантными. Даже художественная абстракция имеет социальные последствия, и, учитывая все более консервативные коннотации постмодернистской фигуративности, деконструктивизм вполне может быть примером того, как абстракция приобретает прогрессивные оттенки, подобно тому, как это произошло в эпоху раннего модернизма. Также и формы не всегда так немы, как иногда утверждают их создатели.56 По сравнению с избитыми классическими образами постмодернизма, эти неоконструктивистские формы пока еще обладают свежестью и энергией, которые охватывают настоящее и будущее. Даже когда образы отсылают к русскому конструктивизму, они (осознанно или нет) взывают к революционной мечте о героическом будущем. Технология здесь является источником удовольствия и игры — чем-то, что нужно использовать и исследовать для реализации новых пространственных возможностей. Аналогично, сталь, стекло, гофрированный листовой металл, сетка-рабица — признаки индустриальной экономики — предлагают новые возможности и образы. Некоторые из работ, представленных в MoMA (например, проекты Хадид и Либескинда), являют собой загадочные, почти вычурные образцы футуристического вкуса; другие, особенно работы Фрэнка Гери, черпают силу в повседневности — в грубых сочленениях недорогих материалов. Какое бы отчаяние на социальном фронте ни транслировали эти проекты, на художественном фронте они демонстрируют энергичный оптимизм.
56 Здесь деконструктивистская модель «отсутствия смысла/бесконечного смысла» рискует оказаться столь же обманчивой, как и постмодернистское предположение о «прозрачной коммуникации».
Однако последствия других аспектов деконструктивизма — его формального герметизма — более проблематичны. Одним из последствий является потенциальное сужение аудитории. Хотя широкая публика может с интересом отреагировать на эстетическое изобилие и технологическую браваду изображений, скорее всего, лишь небольшая культурная элита оценит иконоборческий импульс форм, переворачивание здравого смысла и повседневных ожиданий. Это не значит, что этот герметизм позволит деконструктивизму избежать коммерциализации. Скорее, его маркетинговая привлекательность может быть ориентирована на более узкую группу, чем у постмодернистских проектов. Деконструктивистская архитектура рискует столкнуться с обвинениями в элитарности, которые постмодернистская критика адресовала архитектуре модернизма. Еще одним следствием формального герметизма деконструктивизма стало отрицание городского контекста и возобновление внимания к зданию как объекту. Фрагментация и взрывная форма в этих работах означают, что они не только радикально контрастируют с традиционной городской структурой, но и не могут легко контактировать с другими зданиями, чтобы образовывать общественное пространство.57 Отдельное здание снова становится важнее города, индивидуальное созидание важнее коллективного приращения. В таких городах, как Лос-Анджелес, это может быть реалистичной позицией, а может быть, просто конформистской; в районах со старой городской тканью это становится актом бунта и противостояния. И здесь сила авторского видения имеет первостепенное значение. Подобно тому, как в некоторых ранних постмодернистских работах исторические отсылки могли осветить напряжение между преемственностью и разрывом, прошлым и настоящим, в некоторых деконструктивистских проектах фрагментация выступает как красноречивый комментарий к банальности, утрате и бедности контекста. Это городское видение отрицания, отвергающее прошлые решения и возможности для воссоздания сообщества.
57 Айзенман категорически исключает создание места как цель. В неопубликованной рукописи 1987 года он утверждает, что «если архитектура традиционно связана с "топосом", то есть с идеей места, то быть "между" означает искать "атопос", атопию внутри топоса» (Eisenman, The Blueline Text, 5). Я благодарна Шэрон Хаар за то, что она обратила мое внимание на этот текст.
В качестве маргинальных авангардных жестов эти проекты обладают бесспорной критической силой. Однако как масштабные начинания — как стратегия решения бесконечно повторяющихся проблем городского пространства — они знаменуют собой прекращение поисков, которое парадоксальным образом противоречит внешнему буйству самих этих форм.
Политика и подрыв через форму
Именно в этот момент отрицания, разрушения как традиционного города, так и архитектурных условностей, ряд сторонников постструктурализма сформулировали свои политические амбиции. Используя такие слова, как «беспокойство», «дезинтеграция», «децентрирование», «смещение», Айзенман, Чуми и Уигли утверждают, что деконструктивизм бросает вызов статус-кво не извне, а посредством формальных нарушений и инверсий внутри объекта.
Другими словами, сами формальные стратегии, по их мнению, обладают силой подорвать коды и представления — фактически, весь аппарат западного гуманизма. Если архитектура отказывается от политических задач в том смысле, в котором их понимает модернистское движение — трансформация производительных сил и институциональных границ, — она теперь обретает политическую власть просто через культурный знак, или, точнее, через указание на дезинтеграцию этого знака. Эта цель действительно является инверсией оптимистических утверждений раннего постмодернистского движения. Практики, такие как Мур, Грейвс и Стерн, считали, что могут восстановить общность и локальную идентичность посредством формальных свойств архитектуры; в свою очередь, некоторые деконструктивисты считают, что могут выявить нереалистичность этих надежд, используя архитектуру как культурный объект. Подобно Жан-Франсуа Лиотару, они провозглашают смерть основных нарративов: равенства, разума, истины, представлений о коллективном консенсусе и так далее.58 В условиях краха ценностей искусство берет на себя новую роль: оно отрицает утопические устремления, видя надежду в самом процессе современного распада. Совершенно очевидно, что это уже не отрицание Теодора Адорно и некоторых членов Франкфуртской школы, которые призывали к уходу в сферу художественного ради сохранения утопического идеала социальной и политической жизни.
58 Jean-Franсois Lyotard, The Postmodern Condition: A Report on Knowledge, trans. Geoff Bennington and Brian Massumi (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1984).
Внедрение деконструктивизма в архитектуру действительно способствовало формированию критического скептицизма и внимательности, привело к переосмыслению существующих конвенций композиции и формы. Деконструктивизм уже сыграл важную роль в подрыве псевдоисторизма, бездумного контекстуализма и конформистских ценностей постмодернизма. Здесь его влияние можно сравнить с влиянием традиционных практик авангарда, направленных на отрицание и подрыв доминирующего дискурса. Но за пределами сферы формального критическая роль деконструктивизма остается неуловимой; действительно, многие из наиболее прогрессивных политических вкладов постструктуралистской теории не нашли своего отражения в архитектуре. Если в литературоведении постструктуралистский анализ успешно вскрывал механизмы расизма, сексизма или колониализма через внутренние противоречия текста, то в архитектуре эти возможности оказались ограничены — вновь из-за сложности лингвистических аналогий. В той мере, в какой архитектурное значение неясно и неопределенно, связи между архитектурной формой и политическим угнетением редко так же легко выявляются, как связи между языком и политическим угнетением. А там, где эти связи неоспоримы (например, в монументальной архитектуре нацистской Германии) — политические и экономические реалии препятствуют любым изменениям на уровне репрезентации. Безусловно, в нынешнем американском контексте попытки увидеть в формальной фрагментации деконструктивистской архитектуры политическую критику можно считать неубедительными; любые критические свойства сосредоточены на самой архитектуре.59
59 Тот факт, что попытки построить «логоцентрическую» архитектурную модель исключают больше аспектов истории архитектуры, чем включают, вызывает сомнения в том, что вообще происходит «деконструкция» или распространение чего-либо кроме новейшего архитектурного стиля. Например, в каталоге выставки в MoMA Марк Уигли пишет: «Здания строятся путем взятия простых геометрических форм — кубов, цилиндров, сфер, конусов, пирамид и так далее — и их объединения в устойчивые ансамбли, в соответствии с композиционными правилами, которые предотвращают конфликт между различными формами. Никакая форма не может искажать другую; все потенциальные конфликты разрешаются». Маньеристская, барочная, живописная и немецкая экспрессионистская архитектура — не говоря уже о многих видах незападной архитектуры — игнорируются в этом редуцирующем и антиисторическом описании. См. Mark Wigley, Deconstructivist Architecture, in Deconstructivist Architecture, ed. Philip Johnson and Mark Wigley (New York: Museum of Modern Art, 1988).
Помимо этих конкретных проблем трансляции идей из литературной теории в архитектуру, положения деконструкции заставляют задать более глубокие политические и этические вопросы, которые лежат в основе трудностей, возникающих при попытке объединить эту философскую позицию с реальной политической практикой. В мире бесконечной текстуальности — как можно точно определить или исследовать институциональные и материальные причины репрезентации и угнетения, чтобы им противостоять? В мире без истины, истории или консенсуса, как обозначить основу или критерии для действий? Иными словами, как выбирать объекты, стратегии и цели для критической деятельности? Есть ли способ избежать тотального релятивизма — парализующего ощущения, что все дозволено?

Конечно, не требуется большого воображения, чтобы представить себе, как подрыв существующего положения вещей приводит к усилению неравенства и несправедливости. Независимо от эпистемологических вопросов, некоторые ценности, пусть и временные, и некоторое представление о коллективной идентичности, вероятно, имеют важное значение для политических действий и улучшения социального положения.60 Если же эта озабоченность кажется кому-то излишним ограничением в вопросах формообразования, то лишь потому, что сторонники постструктурализма оказались в плену иллюзий относительно преобразующей силы архитектуры — ситуация, которая странным образом напоминает более ранний период модернизма.
60 Термин «стратегический эссенциализм», предложенный Гаятри Чакраворти Спивак, кажется особенно уместным в этом контексте. См. In Other Worlds: Essays in Cultural Politics (New York: Methuen, 1987).
Политические проблемы, порождаемые постструктуралистской архитектурой, выходят за рамки тотального релятивизма. Они коренятся в парадоксе: архитектор освобождается от личной ответственности, которую налагает авторство, но при этом сам объект наделяется колоссальной критической силой.
Подобное снятие ответственности основано на недооценке власти архитектора, на исключении роли политического актора. Следуя знаменитым заявлениям Мишеля Фуко и Ролана Барта о смерти автора, постструктуралисты отказали творцу в субъектности и развенчали связанные с ней претензии на интенциональность, оригинальность, истинность и прозрачную коммуникацию.61 Отчасти эта позиция развивает модернистскую критику идеалистических и романтических представлений о творчестве. Но, задавался вопросом критик Гюйссен, насколько радикальна или тем более полезна такая позиция сегодня, когда уже мало кто станет отрицать роль внешних сил в созидании и восприятии? Не является ли это отказом от ответственности, непреднамеренным принятием статус-кво, — скорее поддерживающим процессы модернизации, чем противостоящим им?62 И, наконец, не создает ли отрицание авторства преграду для появления иных голосов, способных бросить вызов идеологии архитектора — представителя узкого круга белых мужчин среднего класса?63

В то же время, те, кто переоценивает роль формы, не учитывают способность капитала ассимилировать любые акты критики. Беспокойство, страх, ощущение распада едва ли чужды современному обществу; напротив, они настолько прочно вошли в нашу повседневность, что их легко игнорировать или потреблять — обычное дело для авангардной культуры. Любые аффекты, приятные или болезненные, мгновенно становятся пищей как для высокой культуры, так и для массовой. Краткая история деконструктивизма дает мало оснований для политического оптимизма. Подобно тому как прогрессивные импульсы постмодернизма были поглощены рыночным успехом движения, критика, исходящая от этой «неистовой игры форм», рискует быть нивелирована внезапной модой на саму себя. Более того, цикл ускоряется: провозглашение нового и его потребление происходят почти одновременно. Насколько подрывным может быть движение, если оно получает одновременное одобрение двух крупнейших музеев Нью-Йорка? Насколько эффективной может быть любая критика, если силы, которые ее поддерживают (Филип Джонсон, обеды в Century Club, Принстонский университет, Макс Протеч64 и MoMA), имеют поразительное сходство с силами, которые способствовали институционализации постмодернистской архитектуры, которую она якобы атакует? По иронии судьбы, риторика о смерти автора, похоже, не ослабляет дух саморекламы, хайпа и коммерциализации, которые стали неотъемлемой частью распространения постмодернизма.
61 См. Michel Foucault, What Is an Author? в Language, CounterMemory, Practice: Selected Essays and Interviews, ed. Donald F. Bouchard, trans. Donald F. Bouchard and Sherry Simon (Ithaca: Cornell University Press, 1977), 113−38; и Roland Barthes, The Death of the Author, in Image, Music, Text, ed. and trans. Stephen Heath (New York: Hill and Wang, 1977), 142−48.

62 Гюйссен утверждает, что отказ от авторства в постструктуралистской теории «лишь дублирует на уровне эстетики и теории то, что капитализм как система обменных отношений стремится производить в повседневной жизни: отрицание субъективности в самом процессе ее построения. Таким образом, постструктурализм атакует видимость капиталистической культуры — индивидуализм в широком смысле — но упускает ее сущность». Huyssen, Mapping the Postmodern, 213.

63 Там же. Феминистская исследовательницы Сандра Гилберт назвала такую ​«бессубъектную» теорию «отцовской речью», потому что она в очередной раз отказывает женщинам в публичной основе для выражения мнений и солидарности. См. Gerald Graff, Feminist Criticism in the University: An Interview with Sandra M. Gilbert, в Criticism in the University, ed. Gerald Graff and Reginald Gibbons (Evanston: Northwestern University Press, 1985), 119; см. также Bruce Robbins, The Politics of Theory, Social Text 18 (Winter 1987−88), 11. Хотя многие феминистские критики и критики, представляющие меньшинства, находят некоторые аспекты постструктуралистской теории освобождающими, поскольку она разрушает негласные предположения патриархального дискурса — старые, угнетающие категории, такие как «раса», «женщины», «народ», — многие из этих же критиков также опасаются, что постструктуралистская теория одновременно подрывает сами категории сопротивления.

64 Макс Протеч, арт-дилер, основатель Max Protetch Gallery в Нью-Йорке, известной благодаря работе с архитектурной графикой. В галерее выставлялись и продавались Альдо Росси, Роберт Вентури, Питер Айзенман, Заха Хадид и многие другие. — прим. пер.
Однако, если деконструктивизму удастся сохранить какой-либо подрывной потенциал перед лицом этих сил, возникнут другие вопросы: являются ли радикальные формальные заявления обязательно наиболее подходящим средством для защиты людей, чья жизнь уже наполнена потрясениями и разочарованиями — теми самыми, которые воспевает деконструктивистская архитектура? Не лучше ли было бы направить ограниченные ресурсы, предназначенные для государственных проектов, на детские сады, спортивные сооружения и более крупные жилые дома, чем на акробатические трюки со структурой? Авангардное стремление epater la bourgeoisie может удовлетворить потребность архитектора в том, чтобы видеть себя радикалом, но в эпоху сокращения финансирования социальных проектов оно мало способствует улучшению повседневной жизни угнетенных и обездоленных.

Пожалуй, нет ничего странного в том, что в этих недавних теоретических дебатах почти не принимали участие женщины, афроамериканцы и представители других меньшинств. Хотя причины сложны и разнообразны, некоторые из них сразу же выходят на первый план: элитарная атмосфера, порожденная герметичностью форм и неясностью дискурса, агрессивная риторика критической деятельности, напоминающая новую версию мачизма, закрытые механизмы карьерного продвижения, и вероятно, самое главное — отказ от реальных институциональных преобразований.65 Деконструктивистские формы отвергают ностальгию, историзирующий вымысел и постмодернистское неприятие настоящего, но они воплощают в себе другой вид забвения — забвение самой социальности. Тенденция, начавшаяся как реакция против консервативного этоса постмодернизма и современной политической жизни, грозит стать еще более экстремальным воплощением того же самого этоса.
65 Для глубокого анализа недавней деконструктивистской риторики в архитектурном дискурсе см. статью Joan Ockman, Some Rhetorical Questions/In Response to Mark Rakatansky, Conference on Architectural Theory, SOM Foundation, Chicago, 9−11 September 1988.(Материалы этой конференции будут опубликованы в следующем году).
Конец эпохи?66
В 1980 году, формулируя новую политическую направленность архитектуры, Роберт Стерн писал: «Постмодернизм не является революционным ни в политическом, ни в художественном смысле; на самом деле он усиливает влияние технократического и бюрократического общества, в котором мы живем: традиционный постмодернизм — принимая условия и пытаясь их изменить, раскольнический постмодернизм [т. е. Айзенман] — предлагая условия, выходящие за рамки западного гуманизма, тем самым позволяя западной гуманистической культуре развиваться беспрепятственно, хотя и не обязательно оставаясь незатронутой».67
Однако, какой бы тревожной ни была оценка Стерна, данная им накануне эпохи Рейгана, она кажется верной. Но Стерн и большинство его современников упускают из виду то обстоятельство, что первоначальная критика современной архитектуры проистекала из недовольства именно силами, которые фактически и формируют «технократическое и бюрократическое общество». Другими словами, реификация и редукционизм модернизма были отчасти продуктом тех сил, которые оба направления постмодернизма «усиливали». С той же точки зрения, сторонники историзма и постструктурализма не могли предвидеть, насколько сильное влияние все более коммерциализирующееся общество будет оказывать на эволюцию художественного движения, и как быстро усилия по сохранению и изменению культурной ситуации станут бесплодными и сами по себе превратятся в товар.

В современных архитектурных процессах, похоже, работает механизм, в результате действия которого движение, чья первоначальная критика и эксперименты были энергичными и вызывающими, все более выхолащивается по мере того, как это движение становится частью доминирующей культуры. Томас Кроу описывал авангард как «своего рода научно-исследовательское подразделение индустрии культуры».68 И постмодернизм, и деконструктивизм можно рассматривать как направления, которые очертили области культурной практики, сохраняющие некоторую жизнеспособность во все более управляемом и рационализированном обществе: постмодернисты обращаются к формам, существовавшим до гегемонии бюрократической модернизации; постструктуралисты же бросают вызов самим принципам рациональности и порядка. Но точно так же, как обе эти тенденции открывают области, еще не являющиеся частью товарной культуры, они делают свое существование конечным и видимым, и, таким образом, подверженным манипуляциям рынка.69

Этот цикл ассимиляции легко может быть использован для оправдания цинизма и социальной пассивности — качеств, столь характерных для постмодернизма во всех его проявлениях. Именно этот цикл породил ложный разрыв между политикой и эстетикой: «ничего не поделаешь», следовательно, «все дозволено». Но эти выводы предполагают полную беспомощность культурной сферы, беспомощность, которая опровергается страхами как правых, так и левых, а также первоначальной энергией самого постмодернизма. В некотором смысле, отречение современной архитектуры от политики — это просто обращение вспять утопических устремлений модернистского движения. Оба направления попадают в менталитет «или/или», который заслоняет сложность взаимоотношений между формой и властью. По-видимому, часть проблемы заключается в критике постмодернизмом модернизма как такового. И историзирующая, и постструктуралистская тенденции справедливо указывали на недостатки инструментальной рациональности модернистского движения, его узкой телеологии и чрезмерной веры в технологии. Но эти две позиции ошиблись в другом направлении: в своем отказе от всех сфер социального и в своем предположении, что форма остается либо критическим, либо поддерживающим инструментом, независимым от социальных и экономических процессов. То, что современная архитектура стала в значительной степени связана с поверхностью, образом и игрой, и что ее содержание стало настолько эфемерным, настолько легко трансформируемым и потребляемым, частично является продуктом пренебрежения материальными измерениями архитектуры — программой, производством, финансированием и так далее, — которые непосредственно связаны с вопросами власти.
66 В статье эта глава называется Fin de Siecle — фр. «конец века», термин, который используется для обозначения культуры кон. XIX века, с характерными для нее явлениями — пессимизмом и оптимизмом, политической нестабильностью и развитием «чистого искусства», и т. д. — прим. ред.

67 Stern, The Doubles of PostModern, 82−83.

68 Thomas Crow, Modernism and Mass Culture, in Modernism and Modernity, The Vancouver Conference Papers, ed. Benjamin H. D. Buchloh, Serge Guilbaut, and David Solkin (Halifax, Nova Scotia: Press of the Nova Scotia College of Art and Design, 1983), 253. Последующие рассуждения основаны на выводах Кроу.

69 То же самое, конечно, можно сказать и о критике, и, когда я писала эту статью, я часто задавалась вопросом, не подпитываю ли я тем самым моду на деконструктивизм, уделяя ему столько внимания. Но для критика, как и для архитектора, единственным средством противодействия этому циклу является постоянный анализ и критическое осмысление. Это не может предотвратить кооптацию, но может замедлить ее процессы и открыть новые возможности для культурного и политического исследования.
Исключая вопросы гендера, расы, экологии и бедности, постмодернизм и деконструктивизм также отказались от развития более жизнеспособного и устойчивого социального разнообразия. Если все внимание сосредоточено исключительно на форме, то и формальные, и социальные издержки могут оказаться слишком высокими.
канал в телеграм: